кислого кьянти из картонной коробки (вино в стекле считалось непозволительной роскошью в демократичном семействе Коми), поэтому, расставшись с Энрико возле руин древнеримской арены, мы приобрели плитку марокканского шоколада у белозубого парня, словно слитого целиком из этого самого шоколада. Придя с этой плиткой в отельчик «Арена», где нас поселил Энрико, мы стали бешено курить один джойнт за другим, и тут запоздало, как до жирафов, до нас дошла эйфория эсквайра и захлестнула наши податливые мозги целиком. Мы отловили такого мощного хохотуна, какого, наверное, еще не видывал этот скромный отельный номер. Чтобы не сдохнуть от смеха, мы выходили иногда на облый микробалкон покурить сигарету, но и тут настигал нас психоделический хохот: меня сгибало пополам, скручивало в креветку, сигарета выпадала из моих ослабевших пальцев и я ползал по дну балкона, нащупывая ее горящее тельце на плитках, в то время как за мной удивленно наблюдало оранжевое окно дома напротив, окно, в котором я никогда ничего не видел, кроме большой белой лампы, похожей на светящийся зрачок, глядящий на меня сквозь апельсиновые ресницы полупрозрачной занавески. Как сейчас вижу этот простой и тесный дворик, ставший свидетелем смеховой истерики. Между тем этот счастливый вечер, видимо, уже вошел в историю русской литературы, потому что именно тогда, среди прочего смеха (а в такие моменты всё кажется крайне смешным и при этом крайне значительным), я рассказал Ануфриеву про план грандиозного романа «Мифогенная любовь каст», который сложился в моей голове ранней осенью 1987 года – тогда же я написал первую, вступительную часть этого романа («Востряков и Тарковский»), причем писал я пером, обмакивая его в черную тушь, на плотных листах акварельной бумаги, и одной из моих задач – а я поставил перед собой тогда целый куст задач – было писать литературный текст сразу набело, отчетливым и красноречивым почерком, не делая ни одного исправления и не допуская ни одной помарки. С этой задачей я справился на пяти или шести акварельных листах, но потом перешел на пишущую машинку, а затем, дописав первую часть, и вовсе забыл про этот роман, хотя в целом план его дальнейшего разворачивания вплоть до концовки был у меня детально продуман. Три года не вспоминал я об этом. И тут вдруг, накурившись в номере миланского отеля, я стал со смаком пересказывать содержание еще не написанного романа Сереже Ануфриеву, что заставляло его извиваться от смеха, хотя произведение предполагалось вовсе не в комическом жанре. Согласно моему изначальному намерению, этот роман должен был войти в корпус классических текстов Большой Русской Литературы (Большой Гнилой Роман, или БГР, в нашей тогдашней терминологии) и обязательно влиться в школьную программу – последнее казалось мне особенно важным, поскольку я был озабочен поисками Канона, а каноническим литературное произведение становится, как я полагал, только обретая недобровольного читателя, обреченного на акт чтения теми средствами принуждения, которыми располагает учебное заведение, способное соорудить читателя