я там, в Иудее. Как раз в те времена. Погоди, дай сообразить… Как сейчас… Верно! Было это тому две с половиной дюжины лет. Верно, как я – Эль-умм Иут-дин. Бет-Лехем. Не доводилось бывать? Радуйся. Дыра дырой. А тут еще и зима. Грязь. Ветер. Какая там звезда? Дождь пополам со снегом не хочешь? Постоялый двор битком. Спину прислонить не к чему. Помню, всю ночь верблюды кричали, овечек моих пугая. Верблюды? Да. Караван. Купцы. Одного хорошо помню. Он все ближе к хозяину. Рука руку… Четки помню. Рука пухлая, и четки в ней, как фасолины в котле с похлебкой. Старик… Нет, какой старик, это тогда он мне стариком показался, а сейчас, я думаю, мне бы его те годы… Кулаки с овечью морду. Кузнец не кузнец… От трудов рук своих. Да! «Сын не своей матери». К месту и не к месту. То уйдет, то придет. Беспокойный человек. Не пьяный, но близко к тому. Хотя у костра все были близко к тому. Кувшин по кругу. При такой-то погоде, согласись. Ушел, как не было. Были еще старики. Эти уж точно старцы, хотя и не древнее меня нынешнего. И явились, значит. Сразу видать, чужаки. Вроде тебя. Суетливые, что муравьи на закате. Взад-вперед, голова кругом. Искали чего-то. А может, и не искали, просто характер такой. Знаешь, есть старики-лежебоки, а есть – непоседы. Так вот, их тоже все знамения интересовали. А я что? У меня одно знамение – кувшин, да и тот к тому времени полегчал. Ну, я им, как полагается, чаши, сыр… Никак. Отнекиваются. Я смеюсь. Наши уже носами клюют, а мне смешно. Степенные старцы, говорю, а понятия никакого, вроде того младенца. Их как обухом, так и повело наискось. Какой младенец? Какой, какой… Тот, кто пришел в этот мир, что тут непонятного? Насторожились. А вида не показывают. И ты видел его? Как, мол? А я озорной был, что тогда, что теперь. А что, говорю, младенец как младенец, одно только знаю, что сын не своей матери. Хмыкнули, губами пожевали и пошли своей дорогой. Облазили все кругом, хотя это я говорил.
Голодный я тогда был. Это я точно помню! Я тогда всегда голодный был. Кха. Голодный-то голодный, а последнюю лепешку свою отдал. Кому? Не поверишь. Рабыне. Ее, видать, купец вез на восток перепродавать. Они, невольницы-то, на востоке в цене, особенно которые нездешние. Белокурые. Жалко ее стало. Ребенок ее новорожденный помер в ту ночь. Очень уж она по нему убивалась. Сильно когда убиваются, то без крика, не знаешь? Вот теперь знай. Молча. Это страшнее всего. И ни от кого утешения. Невольница, что хочешь? Хотя нет, помню, какая-то старуха вокруг суетилась. Потом пропала. Потом гляжу – опять старуха со свертком. Шасть к невольнице. А та лежала, как хворостина. Потом, глядим, как подскочит. И в голос. То ли плачет, то ли смеется. Сын, говорит, сын мой! Спал, долго спал, а теперь проснулся. Ну, мы только переглянулись. Промолчали. Глядя на такую радость, как не выпить? А караванщики стали потихоньку собираться в дорогу. Только вот купец тот к тому времени уже ушел? Ушел, конечно. Или не ушел? Эх, голова… Потому что светать стало. Караваны всегда засветло в путь отправляются. Двор опустел, костер догорел. Одни мы, пастухи то есть. Тут и я своих растолкал, стали собираться. Вышли. И прошли-то уж далеко за Бет-Лехем… Только, знаешь, оборотился я, – идет один из них, из старцев этих, догоняет,