Пруссии, столкнувшей с этого места Австрию (в 1866 году, вероломным образом!), или же он был просто полон гордости за аристократию старого государства и желания доказать ее образцовость; по его мнению, все народы Европы затягивало в пучину материалистической демократии, и ему мерещился некий величественный символ, который был бы для них одновременно напоминанием и предостережением. Ему было ясно, что должно что-то произойти, что поставило бы Австрию впереди всех, чтобы это «блестящее свидетельство жизненной силы Австрии» стало «вехой» для всего мира, помогло ему вновь обрести истинную свою сущность, и что все это связано с наличием восьмидесятивосьмилетнего императора-миротворца. Ничего больше, ни точнее, ни подробнее, граф Лейнсдорф и в самом деле еще не знал. Но не подлежало сомнению, что его осенила великая мысль. Она не только разожгла его страсть, – к чему христианин, воспитанный в строгости и чувстве ответственности, как-никак не возымел бы доверия, – нет, эта мысль с полнейшей очевидностью вливалась непосредственно в такие величественные, сияющие идеи, как идея властителя, отечества и всемирного счастья. А если у этой мысли и были еще неясные, темные стороны, то они не тревожили его сиятельство. Его сиятельство прекрасно знал богословское учение о contemplatio in caligine divina, то есть о созерцании в божественной темноте, которая сама по себе бесконечно ясна, но для человеческого разума беспросветна и непроглядна, да и вообще он жил в убеждении, что человек, делающий великое дело, обычно не знает, почему он его делает; сказал ведь Кромвель: «Никогда человек не продвигается дальше, чем тогда, когда он не знает, куда идет!» Граф Лейнсдорф, таким образом, с удовлетворением наслаждался своим символом, неопределенность которого волновала его, как он чувствовал, сильнее, чем любые определенности.
Если же отвлечься от символов, то его политические взгляды отличались чрезвычайной твердостью и той свойственной широким натурам свободой, которая возможна лишь при полном отсутствии сомнений. Как владелец майората, он был членом верхней палаты, но не проявлял политической активности и не занимал ни придворных, ни государственных постов; он был «всего лишь патриот». Но именно благодаря этому и благодаря своему независимому богатству он стал центральной фигурой среди всех других патриотов, озабоченно следивших за развитием империи и человечества. Жизнь его шла под знаком этического долга не быть равнодушным зрителем, а «подавать сверху руку помощи» процессу развития. Насчет «народа» он был убежден, что тот «добр»; поскольку от графа зависели не только многочисленные его служащие, работники и слуги, но и материальное положение бесчисленного множества людей, узнать о народе еще что-либо он не имел случая, кроме воскресений и праздников, когда народ валит из-за кулис приветливо-пестрой толпой, как оперный хор. Все, что не отвечало этому представлению, он возводил поэтому к «подстрекательским элементам» и считал делом безответственных, незрелых и жадных до сенсаций людишек. Воспитанный в религиозном