какими-то малоубедительными подвигами перед двумя дамочками потрёпанного вида, сплёвывавшими ему под ноги коричневую от табака харкоту… пил из железной кружки по очереди с возвращавшимся из «зоны» уголовником… разглядывал у того татуировки на руках и показывал свои, армейские… бежал, как выстреленный, по перрону неизвестного вокзала, пытаясь оторваться от невесть откуда вынырнувшего кривословного патруля… на другом безымянном вокзале щупал сушёные грибы, нанизанные на толстую капроновую нитку, а потом пробовал квашеную капусту, картинно зачерпнув растопыренной пятернёй из ведра, в ответ на что жидко встряхивавшая морщинистым лицом крючконосая бабка целилась ему в голову костылём, но раз за разом промахивалась, как нарочно, и попадала по случайным прохожим, а Чуб реготал печальным голосом, спотыкаясь между прилавками и грязными торбами, заваливаясь то на левый бок, то на правый, то лицом вниз или ещё не разберёшь как, снова поднимаясь на ноги и отмахиваясь, будто от назойливых мух, от визгливых проклятий крючконосой бабки: «Ахти тебе, ирод! Чтоб ты с головой утоп в нужде и негодах! Чтоб захлинулся слезами, паскудник!»… а потом шумел в вагоне-ресторане, куражился среди эпизодических людей с плоскими лицами и безадресными упрёками во взглядах… затейливо, по-военному, ругался и старался воткнуть предательски гнувшуюся алюминиевую вилку в лоб побелевшему от испуга официанту… в неясное время при полном отсутствии зрительных образов с наслаждением прислушивался к доносившимся невесть откуда отдалённым женским голосам, похожим на нежные колокольчики из ангельских сказок про любовь… укрывал руками голову от избивавших его бородатых дядек в тёмных хламидах наподобие поповских ряс, обзывавших его «поганым секуляристом»… и вместе со вновь вынырнувшим из небытия давешним уголовником (или это был другой человек; или, наоборот, не человек, а какая-то ещё баба?) трясся в холодном товарняке, груженном тюками замусоленной, вонявшей мочой макулатуры; и распевал (хоровым образом – с никому не известным коллективом) блатной шансон…
Мысль металась бестолково-заполошным зайцем и, цепляясь за разрозненные картинки, извлекала их из недалёкого минувшего – извлекала их, подобных звеньям раскуроченной цепи, то поодиночке, а то и сразу целыми горстями. Однако складываться в последовательную конструкцию эти звенья не желали. Картинки путались, разбрызгивались и тонули во второстепенных деталях, во всепьянейших испарениях нездоровой реальности.
…По истечении то ли восьми, то ли девяти дней Чуб добрался-таки до родной станицы Динской. И – грязный, усталый, без чемодана (если верить памяти, подаренного мимоходом зацеписто-многоречивым цыганам, чтобы отцепились), с лицом, заросшим жидкой от недоедания рыжей щетиной, и замирающим от счастья сердцем, – он поднялся на полузабытое крыльцо родительской хаты, всё более проясняя затаённую в подсознании мысль о том, что теперь-то наконец удастся по-человечески выпить.
Денег у него, разумеется, не осталось, потому как их никогда