очки, может быть, и придавали ему несколько лишних лет, но все-таки он был далеко уже не юноша; классический флегматик, как все турки, он почти никогда не изменял своего положения и даже редко поворачивал голову; правую руку подымал он машинально, чтобы поднести ко рту и отнять от него мундштук наргиле или трубки, а левой рукой медленно повертывал промеж пальцев золотую табакерку. Странные противоречия составляли отличительную черту его характера. Беспрестанное столкновение совершенно разнородных идей и обычаев давали его разговору и манерам нередко весьма оригинальное значение. Почти в каждом его слове, почти в каждом движении его тела проявлялась борьба привычек и мыслей образованного европейца с нравами и понятиями необтесанного азиатца. Даже самая его одежда носила на себе два отдельные оттенка: из-под турецкого казакина, расстегнутого спереди, выглядывала парижская рубашка из тонкого белого полотна с щегольскими пуговками; вместо восточных шальвар, он носил на европейский манер узенькие суконные панталоны, из-под которых, вместо сапог, вылезали турецкие бабуши, или туфли; наконец, само лицо паши – тип азиатской физиономии, принимало странный характер от красной фески и синих очков в золотой оправе. Разговор и все привычки его представляли не менее разительную противоположность. Он говорил только по-турецки и по-французски, от предметов самых занимательных вдруг переходил к самым пустым и вздорным сказкам; судя нередко основательно и умно, внезапно начинал, как говорится, пороть дичь. В манерах своих столь же неуловимо скоро переходил он от привычек образованного мира к варварским обычаям; так, например, рассыпаясь в вежливостях, он самым гостеприимным образом приглашал нас к столу, подавал нам трубки, подносил чашечки с кофе, а между тем за обедом сам ел руками и, разрывая пальцами кусочки мяса, руками же передавал их нам, нисколько не подозревая, что эта операция для нас вовсе не приятна.
Однажды, помнится мне, потеряв терпение в подобном случае, я обратился к нему с таким вопросом:
– Скажите, пожалуйста, каким образом, получив воспитание в Париже, в этом центре образованности и роскоши, и переняв так много от европейцев, вы до сих пор не дошли до положительного заключения, что несравненно опрятнее есть ножом и вилкой, нежели пальцами?
– Все те обычаи, – отвечал паша с большим хладнокровием, – все те обычаи и привычки вашего так называемого образованного мира, которые в моих глазах невинны, я готов применить к своему быту, но ни под каким видом не дозволю себе перенимать того, что для нас неприлично.
– Почему же вы полагаете, – возразил я, – что вам неприлично есть опрятно?
– Я этого не говорю, – отвечал паша, – но ведь еще не доказано, что опрятнее: класть ли в рот кусок хлеба чистыми пальцами, которые мы по закону несколько раз моем в день и еще перед самым обедом, или употреблять при этом в дело ножи и вилки, которых чистота и опрятность подлежат очень сильному сомнению?