не сжата в кулак, но поглощена ладонью бывшего фокусника.) А позади них женщина с кротким, благосклонным взглядом – рани Куч Нахин, которая начала уже покрываться белыми пятнами – болезнь, просочившаяся в историю и вспыхнувшая в чудовищном масштабе сразу после Независимости… “Я жертва, – шепчет рани сфотографированными, навеки застывшими губами, – несчастная жертва межкультурных контактов. На моей коже проступает наружу мой интернациональный дух”. Да, на фотографии запечатлена беседа: оптимисты, встретившись со своим лидером, начинают чревовещать. Подле рани – теперь слушайте внимательно: история и генеалогия вот-вот пересекутся! – стоит немного странный юноша, пухлый, с животиком; глаза его похожи на озера стоячей воды, волосы длинные, как у поэта. Надир Хан, личный секретарь Колибри. Не будь этот парень заморожен моментальным снимком, он бы смущенно переминался с ноги на ногу. Он лепечет сквозь глуповатую застывшую улыбку: “Да, это правда, я пишу стихи…” Тут встревает Миан Абдулла, басит сквозь открытый рот, в котором поблескивают острые зубы: “Да еще какие стихи! Страница за страницей – без единой рифмы!..” И рани – любезным тоном: “Так вы – модернист?” Надир робко: “Да”. Какое напряжение возникает теперь на застывшей, неподвижной картинке! Какая едкая насмешка в речах Колибри: “Ничего, не беспокойтесь, искусство возродится, мы еще вспомним о нашем славном литературном прошлом!” Что это: тень или хмурая складка на секретарском челе?.. Голос Надира, шелестящий тихо-тихо с потускневшей фотографии: “Я не верю в высокое искусство, Миан-сахиб. Ныне искусство должно быть вне категорий: моя поэзия и… ну хоть игра ‘плюнь-попади’одинаково ценны”. И рани, добрая женщина, обращает все в шутку: “Ну что ж, я, пожалуй, приготовлю отдельную комнату, где можно будет жевать пан и плеваться в цель. У меня есть чудесная серебряная плевательница, инкрустированная лазуритом, – приходите все и попытайте счастья. Пусть даже ваши неточные плевки забрызгают стены! Это, по крайней мере, не пятна постыдной болезни”. И вот уже фотография исчерпала запас слов, вот уже я замечаю внутренним взором, что все это время Колибри смотрел на дверь, которая находится за плечом моего деда, на самом краю снимка. За дверью – история, она зовет. Колибри не терпится выйти… но он был среди нас, и его присутствие завязало две нити, которые протянулись через все мои дни: одна ведет в квартал фокусников, на другой подвешена история Надира – безрифменного, безглагольного поэта, и бесценной серебряной плевательницы.
“Что за чепуха, – толкует наша Падма. – Как фотография может говорить? Отдохни, ты слишком устал, у тебя мысли путаются”. Но когда я рассказываю ей, что Миан Абдулла обладал странным свойством непрерывно жужжать, не то чтобы музыкально или немузыкально, но как‐то механически, как жужжит мотор или динамо-машина, в это она легко верит и даже замечает рассудительно: “Ну, раз он был такой энергичный, тут нет ничего удивительного”. И снова вся обращается в слух,