в той привычке, с которою Чехов один за другим выпускал свои тёмные снимки мира. Без конца – только смерть положила конец – рисовал он эти страшные образы, и его глаза, раскрытые на ужас, как будто сами не ужаснулись, только отуманились. Если видишь то, что видел Чехов, нельзя быть спокойным. Хочется криком отчаяния прорезать эту невозмутимую тишину, это бесстрастие, с которым художник тщательно и мастерски воспроизводит бесконечные перспективы скорби, всю человеческую боль. Если мир таков, то с ним нельзя примириться, и надо биться головой об этот «унылый, окаянный» серый забор с гвоздями, который окружает не только палату № 6, но и всю земную действительность. «Человеческий» талант, «тонкое, великолепное чутьё к боли» [С. 7, 216], соприкосновение ужасу – всё это обязывает: исполнил ли Чехов своё обязательство? Студент Васильев, когда увидал «живых женщин», которых продают, покупают, убивают, перенёс мучительный припадок, – он рыдал, терзался, он едва не сошёл с ума: острой болью охватило его недоумение перед равнодушной неправдой жизни, перед спокойствием этого снега, который своими белыми, молодыми пушинками так же весело падает в развратный переулок, как и во все остальные улицы мира. Но затем товарищи, которые советовали ему объективно смотреть на вещи, и «полный, белокурый» доктор, прописавший ему бромистый калий, успокоили, вылечили его; полегчало Васильеву, и он «лениво поплёлся к университету». Он будет теперь лениво плестись по жизни, и больше с ним не случится припадка, больше он не будет в отчаянии. Он привыкнет, как это и рыдавшему в ссылке татарину жестоко предсказывал его привыкший товарищ. Если Васильев из лучших, он уже не станет сам ходить в ужасный переулок, который он проклинал, но всё же будет свидетелем того, как ходят в него другие и как «смоленские бухгалтеры» посылают в него всё новые и новые партии женщин. И даже в общем контексте чеховского миросозерцания можно прочесть, что и сам Васильев, пожалуй, в зловещий переулок ещё и ещё пойдёт… Он привыкнет.
И мы прокляли бы, трижды прокляли бы «замену счастья», если бы это только она тушила в людях припадки сострадания, чуткую впечатлительность к добру и злу. Но то, что сохраняет людей для мира, и то, что сохранило в Чехове спокойствие, необходимое для поэтического творчества, – это, в конечном основании, сила жизни, сила любви и солнца, которое побеждает и рассеивает всё тягостные фантомы ночи. Только эта врождённая привязанность к солнцу, источнику живого, и может объяснить, почему Чехов, почему другие писатели скорби впитали её в себя, но не изнемогли от неё. Любовь сильнее смерти. И она, любовь, просвечивает сквозь ту объективную строгость, которою облекает Чехов свои произведения. Он часто рассказывает неумолимо и холодно – вспомните, например, поразительный тон «Старого дома». Но этим художник только даёт свой суровый ответ суровой действительности, перед которой он не хочет сдаваться. Он словно говорит ей: «Ты насылаешь невзгоды и несчастья, ты смеёшься и коварно сплетаешь для людей такие сети