имел последствия – так что, при некоторой внимательности, человек мог извлечь необходимый ему урок даже из личного только опыта, не говоря уже вовсе о кладезях мудрости, рассыпанной по страницам множества замечательных книг. Искавшему лучшей жизни дорога была открыта – тащить же кого-то к верному пониманию силой Мичи не нанимался, а потому не считал больше для себя правильным вмешиваться в людские судьбы. Да, Мичи определенно с некоторых пор повзрослел; он не отказывался теперь порою даже и спеть, если спутник его уж очень на том настаивал – больше того, втайне гордился тем, что отыскал в этой прежде тягостной для себя повинности определенное удовольствие. Так уж вышло, что обыкновение петь с перевозчиком утвердилось в Городе и давно вошло в обиход. Виною тому, возможно, были и сами такке – а точнее, склонность их скрашивать свой унылый, однообразный труд то залихватской пиратской песней, то печальной старой мелодией. Так или иначе, многие перевозчики, судя по всему, петь совершенно искренне обожали; беда была в том, что песен ожидали теперь уже от любого такке – так что и Мичи пришлось поневоле смириться с принятыми порядками. Предпочитая заниматься своим делом молча, раздумывая о всяческих интересных ему вещах, он тяготился и мучился ровно до той поры, пока не принял и эту часть своего ремесла как некую данность, по поводу которой – как и, скажем, погоды – вовсе не обязательно было испытывать вообще хоть какие-то чувства. Мокрый снег временами хлестал с унылого, свинцового небосвода; пассажиры просили песен. Спорить и возмущаться ни малейшего смысла не было. И вот тогда – весьма неожиданно – Мичи открылась в этом некая незнакомая прежде радость: содержание песен, большей частью свойства весьма похабного, более не смущало его уже; предоставляя выбор своим пассажирам – что неизменно воспринималось ими как знак особого уважения, а то даже и дружеского расположения – он присоединялся к пению, не вдаваясь особо в смысл, но голосом будто выплескивая из себя скопившуюся усталость, тоску и тяжесть, так что под конец поездки нередко ощущал себя едва ли не окрыленным. Мичи наслаждался этой незнакомой ему прежде легкостью, не вполне понимая ее природы, но и не ощущая в ней вовсе чего-то скверного. Особенно нравились ему старые напевы: густые, тягучие, большей частью печальные – такие он теперь и сам порой заводил, даже оставшись уже в благословенном своем одиночестве. Едва ли, впрочем, и сами пассажиры его понимали таинственную эту силу – но воздействие музыки, даже и самого плохонького пошиба, неизменно располагало их на дружеский лад: в самом деле, нелегко было одновременно изводить перевозчика подначками да придирками – и тянуть даже самую, что ни на есть, дурацкую песенку о сравнительных постельных достоинствах каждой девчонки из бесконечного послужного списка некоего неведомого гуляки. Наступавшей в итоге всеобщей гармонией Мичи дорожил более всего на свете – и если средством ее достижения оказывалось совместное исполнение подобного рода сочинений,