и научных изысканиях протестовать против того подчиненного и зависимого положения, на которое мы обречены условиями нашего существования. Он говорил, правда, о целях мироздания, о том, что природа ничего не делает напрасно и т. п. Но это был только методологический прием, прием разыскания истины, как и его primum movens immobile был тоже не живым, одушевленным богом, обитавшим на Олимпе или ином, хотя и далеком от нас, но реальном месте вселенной, а только действующей силой, определяющей собой возникновение и смену всеми наблюдаемых явлений внешнего мира. Для него summum bonum людей ограничивалось возможным, а возможное у него разыскивал разум. А что он это summum bonum нашел в нашем мире, так ведь и Спиноза, в этом смысле, не далеко от него ушел. Acquiescentia in se ipso quае ex Ratione oritur мало чем отличается от аристотелевского идеала мудрости, его νόησις νοήσεως. Так что, скорей, Спинозу, который столь смело и вызывающе утверждал, что его задача – отыскать philosophiam veram и что он о нуждах людей и их запросах нимало не печется, ибо люди для него те же перпендикуляры и треугольники и ничем не заслужили, чтоб к ним иначе относились, чем к треугольникам и перпендикулярам, – скорей, Спинозу можно упрекнуть в том, что он изменил себе, сооружая алтарь для молитв пред разумом, вознося ratio как donum maximum et lucem divinam, воспевая acquiescentia in se ipso и т. д. Тут есть все, что раздражало Спинозу, когда он вспоминал о своих предшественниках: и мифология, и разговоры о высоком и благородном, о задачах человека и т. д. Но именно потому, что Спиноза, как и Аристотель, разрешали себе такую вольную или невольную непоследовательность, им удалось осуществить поставленную себе цель: убедить людей, что идеал человеческого существования есть одаренный сознанием камень. Зачем? Если даже верно, что одаренный сознанием камень наиболее пригоден для восприятия «истины», то зачем обращаться к живым людям и требовать от них, чтоб они совершили над собой чудо такого превращения? И отчего ни Аристотель, ни Спиноза не делали попытки осуществить более простое и как будто более легкое чудо: силой своих чар и заклинаний наделять сознанием неодушевленные предметы, у которых нет и не может быть никаких оснований противиться такого рода попыткам. Но никто такого не пробовал. Никто не заинтересован в том, чтоб превращать камни в мыслящие существа, но многие были заинтересованы в том, чтоб превращать живых людей в камни. Отчего? В чем тут дело?
VI
Здесь я лишь вскользь коснулся Спинозы – подробнее я говорил о нем в другом месте. Мне важно было только оттенить резкую противуположность между поставляемыми себе Платоном и Спинозой задачами. Один видит в философии μελέτη θανάτου (упражнение в смерти) и утверждает, что настоящие философы ничего другого не делали, как άποθνήσκειν και τεθνάναι (приготовляться к смерти и умирать). Для него философия даже не наука, не знание – нельзя же упражнение в смерти назвать наукой, – а что-то совсем иного порядка. Он хочет не обострить, а притупить человеческий «взгляд», которому, по общему мнению, дано находить пути к источникам всех истин. «Разве ты не заметил, – пишет он, – на тех, о которых говорят, что они дурные, но умные люди (των λεγομένων πονερων μεν, σοφων δε), какой острый взгляд бывает у такой