совершенно выключенным из жизни. Рабочие дни мои еще не начались, в редакцию я приходил за заданием (телефона у меня тогда не было, я жил на окраине, в Иври, в грустном общежитии иностранных рабочих, среди африканцев, индусов, итальянцев и поляков), зачислен в штат я еще не был, находился на испытательном сроке, предстояло проявить себя с лучшей стороны или хотя бы не опростоволоситься. Я задержался затем, чтобы не идти писать в кафе, с деньгами было ужасно плохо, хотелось сразу наметать то, что на меня внезапно нашло, кое-какие воспоминания, нечто зыбкое, такое лучше записывать сразу (на память мою я не полагаюсь, психиатрия над ней поглумилась изрядно), в общежитии в те дни писать не удавалось, у меня и стола не было, со мной в комнате были два поляка и один африканец, размотать, расширить, превратить клочок в снежный ком было негде, оказавшись в редакции, я воспользовался случаем и стремительно выносил на бумагу накопившееся. Двадцать минут попишу, пока никто не видит, думал я, – мне казалось, будто стук машинок меня каким-то образом оберегает, делает невидимым, но от него меня еще и лихорадило, этот слитный многорукий стук подстегивал, и я торопился, чтоб не попасться кому-нибудь на глаза, боялся, что спросят: «Как, вы еще здесь?» Вопросы, достаточно мне их задавали, вздернутые брови приводили меня в ярость, опущенные уголки губ… ненавижу… Записать было важно – где еще я смогу выскрести из мятых, машинописью изборожденных листов мой тревожный мир? Написав с исподу свое, я словно столбил участок, – с моими словами эти листы мне принадлежали по праву. В те дни как раз начали возникать связные фрагменты, большие части чего-то сложного, я трепетал, во время каждого такого внутреннего толчка меня обдавало потом: скорей записать… пока не развеялся волшебный туман! Комично сгорбившись в сторонке от всех (редакция мне казалась столь же причудливой, что Зазеркалье), я спешно делал мои записи. Курьер начал выходить из себя, он смотрел на меня (я это чувствовал), постучал во второй и сразу в третий раз, настойчиво, с раздражением, требовательно ко мне. Входить он, конечно, не хотел, он и так уже достаточно далеко зашел: ворота, которые ему открыл дворник-консьерж, внутренний дворик с розовыми кустами и акациями, в поисках необходимого учреждения он осмотрел облупившиеся вывески, за стеклянными легкими дверями таились угрюмые лохматые механики, маляры в газетных пилотках с закатанными рукавами, художники, евреи с пейсами в черном облачении выкраивали костюмы, глухой ко всем ключник точил до искрометного визга свой шершавый день, смеялись вертлявые модистки, – там, в глубине двора, располагалась наша редакция. Я продолжал писать, как вдруг уловил краем уха, что Роза Аркадьевна, отчитывая по-французски курьера, говорит и обо мне: «Что ты ломишься! Не видишь, месье работает! Зачем так громко стучать и беспокоить месье?» С одной стороны, я жутко испугался за посыльного, потому что своим присутствием возле двери (я был настолько близко, что мог запросто ему открыть на первый стук, но, как я уже сказал, к редакции в