мира. Родителям он, по всей видимости, ничего не сказал о своих планах и в конце концов и сам отказался от них, причем подтолкнул его к этому опыт, приобретенный на границе двух культур. В «Поэзии и правде», написанной много лет спустя, все еще чувствуется сдерживаемая обида на французов, которые, как казалось ему тогда, в своей обычной высокомерной манере не принимали и то и дело осаживали его. Гёте свободно читал и говорил по-французски, хотя, как признается он сам, его французский язык был «пестрее языка других чужестранцев»[242], ибо речь его была составлена из оборотов, почерпнутых из романов или подслушанных у актеров, слуг и чиновников. Ему казалось, что он неплохо владеет французским, но в Страсбурге он столкнулся с тем, что французы поправляли и поучали его. Поначалу они вели себя с ним очень вежливо, но стоило им заметить, что он не готов довольствоваться положением гостя в чужой культуре, как уже ничто не могло удержать их от исправлений и наставлений. Он чувствует себя «униженным»[243]. Когда он говорил что-то интересное, то надеялся, что его собеседник в ответ тоже скажет что-то толковое, а не станет цепляться к выражениям и грамматическим ошибкам. Он приходит к выводу, что французы будут в лучшем случае терпеть иностранца, но «в лоно единой правоверной церкви языка он принят не будет»[244]. Задетая гордость заставила его критически взглянуть на все французское. Не переоцениваем ли мы французскую культуру? Не стала ли она со временем устаревшей и закоснелой, застывшей в своих формальных традициях? Гердер поддерживал его в этой убежденности, а лет еще за десять до того Лессинг выразил эту же точку зрения в своей критике французского театра. «Итак, на границе Франции, – пишет Гёте в “Поэзии и правде”, – мы вдруг, одним махом, освободились от всего французского. Образ жизни французов мы объявили слишком определенным и аристократичным, их поэзию – холодной, их критику – уничтожающей, философию – темной и притом недостаточно исчерпывающей, и уже готовы были, хотя бы в порядке опыта, предаться дикой природе»[245].
В своих «Зезенгеймских песнях» Гёте очень точно передал эту безыскусную природную тональность. Тогда же по совету Гердера он начал собирать народные песни в сельских окрестностях Эльзаса. Посылая их Гердеру, он пишет: «До сих пор я держал их, словно сокровище, у самого сердца; любая девушка, если только она желает снискать мое благоволение, должна выучить их наизусть и распевать»[246].
А чтобы эта естественность в поэзии не выходила слишком «дикой»[247], для этого был Шекспир – в те годы как раз восходила его звезда. В Лейпциге Гёте впервые прочел его в прозаическом переводе Виланда, а в Страсбурге в кругу его друзей под покровительством Гердера возник настоящий культ Шекспира.
Еще в Страсбурге у Гёте родилась идея устроить торжества в день именин драматурга, перед которым преклонялись и благоговели. Впервые подобное празднество проводилось в 1769 году в Стратфорде-на-Эйвоне, где инициатором торжеств выступил актер Дэвид Гаррик. Черновой вариант своей речи в честь Шекспира Гёте также написал в Страсбурге. Когда 14 октября 1771 года