времена десантников, что казался матери старше ее самой, как будто каким-то чудом он обогнал ее во времени; она замечала, что разговор его вдруг становился непонятным, старчески бессвязным, слова его спотыкались, мысли разбегались, как рассыпанные бусы, реальности перепутывались, как четки, а иногда он даже пускал слюну, и тогда Бендисьон Альварадо охватывала громадная жалость к нему, но не жалость матери к сыну, а жалость дочери к старику отцу. С особой силой испытала она это чувство, когда он однажды явился к ней в дом с кучей покупок, весь обвешанный пакетами и картонками, и пытался развязать их все разом, нетерпеливо рвал шпагат зубами, пока Бендисьон Альварадо искала ножницы, обламывал ногти о твердые края картонок, а затем обеими руками вывалил все на стол, бурно дыша от непонятного ей торжества, захлебываясь словами: «Гляди, что здесь, мать! видишь? вот живая сирена в аквариуме, вот заводной ангел в натуральную величину – он будет летать по комнатам и звонить в колокольчик; вот океанская ракушка, видишь, какая громадная, но если приложить ее к уху, то услышишь не шум океана, как это бывает с обыкновенными ракушками, а мелодию нашего национального гимна! Славные вещицы, не правда ли, мать? видишь, как хорошо быть богатым?» Но она не разделяла его восторга и молча грызла кончики кисточек, которыми обычно раскрашивала птиц, и сердце ее разрывалось от жалости к сыну, от воспоминаний о прошлом, которое она помнила и знала, как никто другой; как никто другой, знала и помнила она, какую цену должен был заплатить ее сын, чтобы остаться в президентском кресле, чего ему это стоило, – «Это были не нынешние времена, сеньор, когда власть – вот она, осязаемая, зримая, вся тут, когда она – стеклянный шарик на ладони, как любит говорить мой сын; это были времена, когда власть ускользала из рук, как рыба сабало, когда она, не освященная ни богом, ни законом, металась в этом дворце, который был тогда сущим бедламом». В этом бедламе его преследовала жадная стая тех, кто выдвинулся во время войны за Федерацию, кто помог ему свергнуть такого сильного диктатора, как генерал и поэт Лаутаро Муньос, да пребудет с ним слава господня вкупе с его латинскими требниками и сорока двумя скакунами чистых кровей, но в благодарность за эту услугу бывшие сподвижники потребовали поместья и скот изгнанных из страны феодалов, поделили страну на автономные провинции и, усевшись каждый во главе провинции, заявили, что это и есть Федерация, за которую они проливали свою кровь, – «Из наших жил, мой генерал!» Они заделались абсолютными монархами в своих провинциях, издавали свои собственные законы, провозглашали национальными праздниками дни своего рождения, выпускали свои денежные знаки, ставя на них свои личные росписи, щеголяли в расшитых серебром и золотом парадных мундирах, инкрустировали брильянтами золотые ножны и эфесы своих сабель, носили треуголки с павлиньим плюмажем, – разумеется, все эти убранства они скопировали со старинных литографий эпохи вице-королей. Они были мужланы, сеньор, неотесанные