смотреть на них свысока, поднявшись, невзирая на душевную скорбь – как сейчас воспаряет над земными кошмарами неукротимая музыка, – выше гнетущих переживаний. Потому что вполне возможно, осмелев предположила она и, глядя на телеэкран, раздавила во рту очередную сочную вишенку, что до поры до времени, под покровом ночи, на своих хуторах, в своих жутких притонах этот сброд будет править бал, но затем, когда их бесчинства станут уже нетерпимыми, им придется убраться туда, откуда явились, – ведь их место там, думала госпожа Пфлаум, за пределами нашего справедливого и благополучного мира, навсегда и бесповоротно. Ну а пока правосудие не свершилось, убеждала она себя, пусть творится здесь ад кромешный, ей до этого дела нет, разбой и бесчинства, чинимые этими висельниками, этими негодяями, никак ее не касаются; пока они буйствуют в городе, решила госпожа Пфлаум, она носа из дома не высунет, закроет глаза на происходящее и никто о ней даже не услышит, пока этот ужас не кончится, пока снова не выглянет солнце и пока повседневной их жизнью не будут вновь править взаимное понимание и чувство меры. Замечтавшись, приободрившаяся госпожа Пфлаум наблюдала триумфальный финал, в котором граф Тасило и графиня Марица, одолев все преграды, наконец-то находят путь к сердцу друг друга, но в тот самый момент, когда она с увлажнившимися глазами приготовилась насладиться апофеозом заключительной сцены, кто-то вдруг позвонил в домофон. Схватившись за сердце, она в ужасе содрогнулась («Он нашел меня! Выследил!..»), затем подняла глаза на часы («Ерунда! Это бред!») и направилась к двери. Это не могли быть подруги или соседки, ведь в городе, до этого – из приличий, а в последнее время еще и от страха, было не принято навещать друг друга после семи часов вечера, поэтому, отогнав от себя мысль о призрачной фигуре в драповом пальто, она решила, что знает, кто это может быть. Увы, с тех пор как сын ее съехал на квартиру к Харрерам, он чуть ли не каждую третью ночь заявлялся к ней, чтобы часами изводить своими пьяными бреднями о небе и звездах или, что в последнее время случалось чаще, со слезами на глазах преподнести – краденые, по убеждению разочарованной матери – цветы в знак раскаяния за «всю бесконечную боль, которую он невольно ей причинил». Она просила его – и тогда, когда он покидал ее дом, и тысячу раз потом, – чтобы не приходил, не тревожил ее, чтобы оставил ее в покое, чтобы ноги его в доме не было, потому что она его не желает видеть, и действительно так и было: она его не хотела видеть, хватит с нее, промучилась двадцать семь лет, когда что ни день, что ни час со стыда готова была сгореть оттого, что у нее такой сын. Своим сердобольным друзьям она признавалась, что испробовала все, что только могла придумать. Ну почему, вопрошала она, почему мать должна расплачиваться за то, что ее ребенок не желает вести себя подобающим образом. Разве мало она настрадалась из-за Валушки-старшего, ее первого мужа, которого погубил алкоголь, а теперь еще с сыном мучиться, без устали плакалась она всем своим знакомым.