своими первыми произведениями; но еще более это было просто обольщение невиданною дотоле новинкою. Как бы то ни было, но нельзя не понять и не одобрить такого восторга; русская литература не представляла ничего подобного «Руслану и Людмиле». В этой поэме все было ново: и стих, и поэзия, и шутка, и сказочный характер вместе с серьезными картинами. Но бешеного негодования, возбужденного сказкою Пушкина, нельзя было бы совсем понять, если б мы не знали о существовании староверов, детей привычки. На что озлились они? На несколько вольные картины в эротическом духе? Но они давно уже знакомы были с ними чрез Державина и в особенности чрез Богдановича… Притом же они никогда не ставили этих вольностей в вину, например, Ариосту, Парни, несмотря на то, что вольности в «Руслане и Людмиле» – сама скромность, само целомудрие в сравнении с вольностями этих писателей. Это были писатели старые; к их славе давно уже все привыкли, а потому им было позволено то, о чем не позволялось и думать молодому поэту. Забавнее всего, что «Душенька» Богдановича была признаваема староверами за произведение классическое, то есть такое, которое уже выдержало пробу времени и высокое достоинство которого уже не подвержено никакому сомнению. Судя по этому, им-то бы и надобно было особенно восхититься поэмою Пушкина, которая во всех отношениях была неизмеримо выше «Душеньки» Богдановича. Стих Богдановича прозаичен, вял, водян, язык обветшалый и, сверх того, донельзя искаженный так называвшимися тогда «пиитическими вольностями»; поэзии почти нисколько; картины бледны, сухи. Словом, несмотря на всю незначительность «Руслана и Людмилы» как художественного произведения, смешно было бы доказывать неизмеримое превосходство этой поэмы перед «Душенькою». Сверх того, она навеяна была на Пушкина Ариостом, и русского в ней, кроме имен, нет ничего; романтизма, столь ненавистного тогдашним словесникам, в ней тоже нет ни искорки; романтизм даже осмеян в ней, и очень мило и остроумно, в забавной, выходке против «Двенадцати спящих дев». Короче: поэма Пушкина должна была бы составить торжество псевдоклассической партии того времени. Но не тут-то было! При втором издании «Руслана и Людмилы», вышедшем в 1828 году, припечатано несколько ругательных статей на эту поэму, написанных в 1820 году; перечтите их – и вы не поверите глазам своим! Для образчика таких критик выписываем отрывок одной из них, напечатанной в «Вестнике Европы» 1820 года (т. CXI, стр. 216–220){3} по случаю помещенного в «Сыне отечества» отрывка из «Руслана и Людмилы», еще до появления этой поэмы вполне:
«Теперь прошу обратить ваше внимание на новый, ужасный предмет, который, как у Камоэнса Мыс бурь, выходит из недр морских и показывается посереди океана российской словесности. Пожалуйте, напечатайте же мое письмо: быть может, люди, которые грозят нашему терпению новым бедствием, опомнятся, рассмеются – и остановят намерение сделаться изобретателями нового рода русских сочинений. {4}
Автором статьи, напечатанной за подписью «Житель Бутырской слободы», является редактор «Вестника Европы» М. Т. Каченовский, рьяный приверженец классицизма и один из противников Пушкина.
4
В приводимой выписке из «Вестника Европы» встречаются неточности. В первом абзаце у Каченовского написано: «… показывается посреди океана российской словесности», «пожалуйте напечатайте мое письмо» (без «же»), «рассмеются – и оставят намерение». Ниже, перед ссылкой на «Сын отечества» (стр. 121) – инверсия, нужно: «придает ему еще». После стиха: «А как наеду, не спущу…», нужно: «Потом витязь».