сапожнику удалось испортить жизнь такому умному, интеллигентному человеку как мой папа, которого я почти не помнил – я вытеснил его из памяти, и чувствовал по этому поводу угрызения совести. Папа через несколько лет после моего рождения сошел с ума, а я, маленький, не понимал, что он болен, и ужасно его боялся и стыдился, и даже сказал после его смерти маме – а было мне тогда уже двенадцать лет: «Ну, теперь нам обоим станет легче». Когда я повзрослел, я стал стыдиться уже не отца, а себя, мне хотелось как-то загладить свою вину – точно, как потом с Рипсик; все хорошее в жизни рождается из угрызений совести – и я решил написать о нем роман. Двадцатый век к тому времени стал историей, а чтобы написать исторический роман, надо вживаться в эпоху. Для этого следовало читать, читать и читать; вот я и занимался этим грязным делом. Я читал про Джугашвили и Шикельгрубера, а Рипсик – про Цезаря и Октавиана. Чувствуете разницу? Но теперь я тот роман завершил – а Рипсик не стало, и я начал читать все те книги, которые раньше читала она. Как с собой покончил Брут, я знал еще из Шекспира, которого перечитывал от начала до конца каждые лет шесть-семь – Рипсик, та вообще знала «Гамлета» наизусть – теперь увидел, что так же смело ушел из жизни, как я в прошлом романе отметил, даже Нерон. Но меча у меня не было. Зато я довольно скоро напоролся на: «Пет, это совсем не больно!» Кинжала у меня тоже не было, но был перочинный нож, даже два ножа, один, оставшийся от отца, и другой, который мне подарил на шестидесятилетний юбилей профессор Учтивый. После того дня рождения у меня тоже остались угрызения совести, или, как минимум, неприятные воспоминания, но это такая сложная история, что если я буду сейчас рассказывать, мы запутаемся – возможно, расскажу потом, а, возможно, и нет. Но перочинный нож был хороший, острый, и, если вспомнить, как я бедного Учтивого расчихвостил в предыдущем романе, вполне годился бы – в символическом смысле – как орудие мести, хотя бы в виде самоубийства: но куда бить? В живот, как самураи? Нет, харакири – это слишком страшно. Правда, в одном стихотворении я такой вариант разработал, но остался недоволен – и харакири, и стихотворением – и если уж «творческий сон» не состоялся, что будет с его реальным воплощением? Японцы народ мужественный, то есть дикий, ибо мужественность и дикость – почти синонимы, а я не был ни японцем, ни мужественным, только немного диким, но недостаточно для такого кровавого деяния. В грудь? Ну да, это еще более-менее. Но там же грудная клетка, «естественная кольчуга», как о ней говорит Дюма. В отличие от Рипсик, я плохо знал анатомию, и быть уверенным, что найду лазейку – ага, новое слово пошло! – не мог. Да и вообще, хватит ли у меня смелости? Я же не римлянин… Иные из них уморили себя голодом. Именно так ушла из жизни, если помните, мама Рипсик, Кармен Андраниковна, что послужило для меня еще одним доказательством того, что армяне – народ античный. Она просто перестала есть, и довольно скоро умерла. Гаяне кормила ее насильно, становилась на колени, умоляла, кричала, заставляла открывать рот и совала