которая окатывает ужасом в мыслях, маяча как судьба и неотвратимость, а которая вот – угрожает настигнуть уже здесь и сейчас, глядит и дышит тебе в лицо, посреди самых привычных обстоятельств. Не знал прямой угрозы жизни. В лицо ему никогда не смотрело дуло наставленной винтовки. Его руки никогда не были скованы кандалами. В прошлую войну он не был на фронте. Когда она только началась – он был пятнадцатилетним юношей, не подлежащим призыву. Призвать его могли позже, по поступлению в университет, и он был готов к этому и не искал возможности уклониться. Однако – помощь пришла сама собой, и он, смалодушничав, принял ее. Великий раввин Мордехай Розенфельд, «гаон» поколения, выгнавший его из дома и проклявший его отец, который произнес ему перед лицом общины «херем», узнал окольными путями о том, что сына-«первенца» собираются призвать. Отец видел в нем конечно же корпящего над талмудическими текстами раввина и возненавидел его так, как только еврейский отец-ортодокс способен ненавидеть сына-отступника, предавшего «путь отцов» и собственные, Мордехая Розенфельда, великого «гаона» и кумира еврейских душ и умов, отцовские надежды. Он тоже чувствовал не раз, что ненавидит отца, как ненавидел и отвергал от всего сердца то, что тот олицетворял – многотысячелетнюю веру с ее правилами, с ее полным стиранием личности человека, покорно и словно в дурном сне несущую на себе эту веру, косную общину… Один бог знает, не из нее ли Гитлер со Сталиным почерпнули идею «расстворить» человека, его совесть и способность решать в довлении безликой, одноцветной, раболепно покорной авторитетам и правилам массы. И не она ли, многие века назад, составила вечный символ и отточенную, совершенную модель пресловутого тоталитарного общества, о котором сейчас так принято писать и мыслить, ибо реалии таких обществ со всех сторон обступают островки свободы и цивилизации… Но мысль о том, что его первенец, рода храмовых священников, может погибнуть на рогатках или задушенный газом среди вонючих «гоев», будет брошен рядом с ними в какую-то, ставшую братской могилой выгребную яму без того, чтобы пять благочестивых евреев, как положено и велит Закон, прочли по нему «кадиш», сделала свое дело. Пусть не из остатков памяти об изгнанном сыне, а из заботы о чести семьи и рода, великий раввин и «гаон» поколения похлопотал, задергал за самые важные связи общины, и юношу Войцеха Житковски (Нахум Розенфельд уже к тому времени и по собственному желанию сменил имя и фамилию), освободили от воинской повинности, а окольными путями поспешили передать, что возле отцовского порога ему до конца дней искать и делать нечего. Это был его грех, и он оного не стесняется. Как вообще ничего не стесняется и не скрывает. Но смерти он не видел, в лицо ему она никогда не дышала. Война и впрямь кажется разверзлась, настигла Польшу, и один лишь бог знает, на что способны бесноватый безумец и экзальтированно салютующая ему миллионная толпа, что