щиколоток (сестры наверняка это заметят), и попробовала отойти в сторонку. Не тут-то было. Пришлось шагать рядом с сестрами, пока процессия огибала площадь и поднималась по крутой улице Дон Боско; потом наша вереница растворилась в потоке машин и людей. Дядья, тетушки, двоюродные дядья, шурины и невестки, кузены принялись обнимать сестер и меня: всех этих родственников я едва знала, к тому же время сильно изменило их, я видела этих людей лишь в детстве, а некоторых, наверное, не видела никогда. Те немногие, которых я помнила отчетливо, на похороны не приехали. Впрочем, не исключено, что они были здесь, но я просто не узнала их, ведь с детства в памяти сохранились лишь отдельные черты: у одного косил глаз, другой хромал, а у кого-то была золотистая кожа. Люди, которых я не знала даже по имени, отводили меня в сторону и рассказывали о своих застарелых обидах, перечисляя несправедливости, какие они вынуждены были терпеть от моего отца. Некие юноши, крайне любезные и обходительные, безупречные в разговорах ни о чем, интересовались, все ли у меня в порядке, как я поживаю, кем работаю. И я отвечала: спасибо, хорошо, все в порядке, я художник-иллюстратор, а как дела у вас? Морщинистые женщины, с ног до головы в черном – не считая бледных лиц, – воспевали редкостную красоту и великодушие Амалии. Некоторые из них обнимали меня так крепко, не скупясь при этом на слезы, что я почти задыхалась, а платье становилось отвратительно влажным от их пота и обильных слез, и эта влага ползла до самого паха, до бедер. Впервые в жизни я была рада тому, что надела темное платье. Я уже выбиралась из толпы провожавших, когда дядя Филиппо выкинул один из своих фокусов. Что-то нашло на него, какая-то шальная мысль промелькнула в его семидесятилетней голове, и он сорвался. Начал во весь голос сквернословить на своем родном диалекте, отчаянно жестикулируя единственной рукой; все оторопели.
“Да вы только посмотрите на Казерту!” – кричал он, точно обезумев, повернувшись ко мне и сестрам. И все повторял эту фамилию, которая с детства вызывала у меня страх; я почувствовала себя скверно. Потом дядя Филиппо, побагровев, прибавил: “Ни стыда, ни совести. Это на похоронах-то Амалии. Будь здесь сейчас твой отец, он убил бы нечестивца”.
Мне не хотелось даже слышать о Казерте, воспоминания о котором были как сгусток моих детских тревог. Сделав вид, что ничего особенного не происходит, я попыталась успокоить дядю Филиппо, но он и слушать не стал. Словно желая рассеять мои страхи, нахлынувшие при произнесении этого имени, он крепко прижал меня к себе единственной рукой. Я резко отстранилась и, пообещав сестрам, что приду на кладбище ровно к назначенному часу, направилась к площади. Быстрым шагом дошла до бара. Там спросила, где у них туалет, и, пройдя вглубь заведения, заперлась в зловонном закутке с грязным унитазом и пожелтевшей раковиной.
Крови вытекло много. Меня тошнило, немного кружилась голова. И вот она мама: широко расставив ноги, вынимает из промежности перепачканную кровью полоску ткани, отдирая