им разговор о времени отсутствия дома Лизаветы тут же лишает его не обретенной еще свободы, и он «точно… попал клочком одежды в колесо машины» (6; 58), которая начала его втягивать. И из его следующего сна, в котором впервые появляется образ Иерусалима (пальмовые ветви – символ именно идущих на поклонение в Иерусалим, которые потому и назывались паломниками) и «воды живой», которую пьет и все не может напиться Раскольников (6; 56), – из этого сна его вырывает бой часов, напоминающий о времени назначенного убийства. После убийства, перед тем как идти в контору (куда его вызвали повесткой), Раскольников «было бросился на колени молиться, но даже сам рассмеялся, – не над молитвой, а над собой» (6; 74). Иконы нет в комнате Раскольникова, затемнена она (то есть образ Божий) и в нем самом. Второе значимое появление Христа в романе – в сцене чтения Евангелия. Первоначально Достоевский планировал написать о явлении Христа Раскольникову – «видение Христа» (7; 135, 139) (была и молитва Христу – 7; 82). Но в самом Раскольникове еще затемнен образ Божий – и увидеть Христа он еще не мог, потому, думается, Достоевский и заменил это чтением Евангелия (7; 409). После того как Соня, по просьбе Раскольникова, прочла ему о воскрешении Лазаря (в которое он, по собственному признанию Порфирию, верит), проходит «пять минут или более» (6; 252) (!) в молчании. Что передумал за это время Раскольников – не говорится. Но сразу за этим следует бунт: «сломать, что надо, раз навсегда», взять «свободу и власть… над всею дрожащею тварью» (6; 253). В Евангелии Марфа в ответ на слова Иисуса: «воскреснет брат твой», говорит: «знаю, что воскреснет в воскресение, в последний день» (Ин 11. 23–24). Так думает, судя по всему, и Раскольников: он, опять же по собственному признанию, верует в Новый Иерусалим, то есть в райское будущее человечества в конце времен, но пока, «до Нового Иерусалима», – «Vive la guerre éternelle! (Да здравствует вечная война!)» (6; 201). Раскольников, как и многие «передовые» люди тогда и по сию пору, думает так: зло, смерть и несправедливость существуют в мире, всем управляет «слепая судьба», – а Христос не исправляет это. «Не мог ли Сей, отверзший очи слепому, сделать, чтобы и этот не умер?» – говорят некоторые из пришедших на могилу Лазаря (Ин 11. 7). Так смутно, пока еще на заднем плане, возникает проблема разделения и даже противостояния между «главным» Богом, Демиургом, Создателем этого мира, и Христом – что было проблемой и для самого Достоевского и в «петрашевский» период, и после каторги, и, мне думается, в каком-то смысле вплоть до середины 1860-х гг.[28] Христос не всесилен и, хотя во всем мире «нет ничего прекраснее… и совершеннее Христа», Он не всемогущ, может быть «вне истины»[29], – значит, человеку надо сделать все самому. В общем-то именно так и есть: от человека зависит искоренение зла в мире – но именно в предстоянии «Христову образу» (иначе можно сбиться с пути – «как род человеческий перед потопом», по словам старца Зосимы – 14; 290), – и делать это, откликаясь на зов Логоса, возвращая прежде всего себя к Первообразу, а не навязывая свой образ миру. Можно сказать, что Соня является священником для
См. об этом: Степанян К.А. «Сознать и сказать»: «реализм в высшем смысле» как творческий метод Ф.М. Достоевского. М.: Раритет, 2004. С. 90–97, 109–119.
29
Напомню, эти слова о Христе из письма Достоевского Н.Д. Фонвизиной, написанного уже после выхода из каторги, в январе-феврале 1854 г.: «Если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше было бы оставаться со Христом, нежели с истиной» (28, I; 176). Спустя почти два десятилетия эти же слова, с добавлением одного лишь слова («математически доказал»), Достоевский вложит в уста атеиста (как он сам себя характеризует) Ставрогина (правда, в пересказе Шатова) (10; 197–198).