style="font-size:15px;"> В ее тоне слышна веселость по поводу реакции Антона – и еще теплота. Оторвав взгляды от тарелок, они улыбаются друг другу. Это миг неожиданной связи – близости, какую он не ждал от своей жены. Жены. Он краснеет – еще один волнующий сюрприз – потому что вдруг он осознает и поражается, что разделил этот момент с Элизабет на глазах у стольких людей, фактически, ему не знакомых. Его это смущает, поскольку такая интимность, неожиданная и откровенная, кажется почти плотской. Это выше его понимания; когда последний раз ему приходилось лично иметь дело с женщиной, вот так, наедине? Когда Антон был монахом, между ним и знакомыми ему женщинами – теми, которых он встречал в школе, или во время каждодневных дел, или когда бродил по улицам Мюнхена, – всегда был барьер, грань невозможного. Серое одеяние и веревочный пояс обеспечивали надежную защиту, служили видимым напоминанием о том, что он не такой, как прочие мужчины, не стоит принимать его в расчет. Да и сам он никогда не смотрел на женщин иначе, чем смотрел на всех людей – как на братьев и сестер во Христе. Эта военная форма, так плотно прилегающая к талии и становящаяся все теснее, делает его видимым. Она делает его уязвимым, делает его мужчиной. Ощущая легкое головокружение, он словно смотрит на себя издалека, наблюдает за своими движениями, за каждым своим действием здесь, в этом саду, и там, в деревне. Когда он стоял у алтаря с Элизабет, повторяя за отцом Эмилем клятву, – и позднее, стоя на коленях подле своей новой жены, – он не чувствовал эмоций, достойных особого внимания. Ничего, кроме уверенности и спокойствия от того, что он выполнял Божью волю; это лишь следующая его миссия. Но сейчас, под яблонями в этом солнечном свете начала октября, в звенящем вокруг смехе соседей и детей, реальность опускается на него всем своим весом и сдавливает ему грудь. Клятва, которую он дал сегодня, не может быть расторгнута.
Ему не хватает его монашеского облачения, его серых доспехов. Он не знает, как быть собой в светской одежде. Он не знал, кем был, когда на нем была военная форма, так же он не знает себя и теперь. Дети, играя, проносятся мимо. Они поскальзываются на сгнивших яблоках, незаметных в траве, падают с веселыми возгласами, снова вскакивают, разворачиваются и бегут. Они забираются на деревья и растягиваются на теплых ветках, как кошки, и лежат там, пока матери не стаскивают их вниз и не надирают им уши за то, что ребята испортили свои лучшие рубашки. Как они свободны, как чужды долгу и ответственности. Они не давали клятв. Иногда в Сент-Йозефсхайме, когда трубки было мало, чтобы занять все его внимание, он присоединялся к детям и играл с ними в саду. В дни, когда из-за особенно хорошей погоды он раньше завершал уроки, он убегал вместе со своими учениками в поле за школой. Сейчас он уже не может бегать так же хорошо – это цена прожитых лет, – но жажда свободы и невинности игры все так же сильна в нем. Он думает: «Господи, я сделал то, чего ты просил. Я пошел туда, куда ты послал меня. Теперь помоги мне справиться с делом, которое я принял на себя, – помоги справиться лучше, чем с защитой моих учеников от беды».