их своими душераздирающими стенаниями, ты кричишь, что у постели твоей все время топчется дьявол, что он нашептывает тебе что-то на ухо, ты бежишь из одной кельи в другую и упрашиваешь братьев за тебя молиться, крики твои тревожат праведный сон всей общины, тот недолгий сон, который они урывают в промежутках между молениями. Пока ты среди нас, весь распорядок нарушен, вся дисциплина подорвана. Воображение наших послушников и воспитанников одновременно и оскверняется, и воспламеняется, когда они думают о нечестивых зловещих шабашах, которые дьявол устраивает у тебя в келье; мы ведь даже не знаем, что означают твои крики, которые все мы, однако, слышим, возвещают ли они твое раскаяние или его торжество. Посреди ночи ты вдруг кидаешься в церковь, тревожишь статуи святых, глумишься над распятием, оскверняешь алтарь; когда же братия вынуждена в ответ на это небывалое по своей омерзительности кощунство вытащить тебя вон из храма, ты поднимаешь крик и смущаешь всех идущих к мессе. Словом, вопли твои, корчи, нечестивые речи, все повадки, каждое твое движение самым явным образом подтверждают подозрение, зародившееся у нас, как только ты появился в обители. Ты был мерзок с самого появления твоего на свет – ты был исчадием греха, и ты сам это сознаешь. Как ты ни бледен – а ты так мертвенно-бледен, что даже на губах у тебя нет ни кровинки, – но стоит мне только заговорить об этом, и я вижу, как щеки твои загораются ярким румянцем. Злой дух, под знаком которого ты родился, ярый враг христианского благочестия и монашества, преследует тебя даже в стенах монастыря. Всевышний моими устами повелевает тебе оставить нас и больше не смущать. Постой, – сказал он, увидав, что я собираюсь в точности исполнить его приказание, – не торопись, интересы нашей пресвятой веры и всей общины требуют, чтобы я с особым вниманием отнесся к необычайным обстоятельствам, которыми отмечено твое нечестивое пребывание в этих стенах. В скором времени сюда прибудет епископ – подготовься, как можешь, к его приезду.
Я решил, что это последнее, что он хочет мне сказать, и собирался уже уйти, когда настоятель вдруг снова меня окликнул. Монахи, оказывается, хотели, чтобы я произнес какие-то угодные им слова, чтобы я увещевал, возражал, молил. Я не уступил их желанию и был настолько тверд в своем отказе, будто знал – чего в действительности не было, – что епископ решил самолично расследовать беспорядки в монастыре и что вовсе не настоятель пригласил епископа для этого расследования (мера, к которой он постарался бы ни в коем случае не прибегать), а сам епископ – о котором вскоре будет сказано, что это был за человек, – узнал о смятении в монастыре и решил взять дело в свои руки. Я был настолько подавлен преследованиями и от всего отрешен, что не знал, что весь Мадрид охвачен волнением, а епископ решил не оставаться больше безучастным к тому, что творится в монастыре и о чем ему докладывают, – словом, что на одной чаше весов была моя одержимость, а на другой – моя жалоба в суд, и даже сам настоятель не был уверен, которая из этих двух чаш перетянет. Обо