Фитцпатрик, по-видимому, был несколько поражен и смутился больше, чем когда-либо, хотя мысли его, ей-богу, всегда были смутные. Впрочем, он не пытался оправдываться, а употребил прием, который, в свою очередь, сильно смутил меня. Он предъявил мне встречное обвинение, ибо притворился ревнивым… Должно быть, от природы он был расположен к ревности, даже наверно так, или дьявол внушил ему это чувство: никто на свете не мог бы сказать обо мне ничего дурного; самые злые языки никогда не осмеливались чернить мое доброе имя. Благодарение богу, репутация моя всегда была такой же незапятнанной, как и моя жизнь; пусть сама ложь обвинит меня в чем-нибудь, если посмеет. Нет, дорогая Серьезница, несмотря на вызывающе дурное обращение мужа, несмотря на оскорбления, которые он наносил моей любви, я твердо решила никогда не давать ни малейшего повода для упреков в этом отношении… И тем не менее, дорогая моя, есть такие злые люди, такие ядовитые языки, что от них не укрыться самой невинности. Самое неумышленное слово, самый случайный взгляд, малейшая непринужденность, невиннейшая вольность будут иными истолкованы вкривь, раздуты бог знает как. Но я презираю, милая Серьезница, – презираю всю эту клевету. Уверяю тебя, я всегда оставалась совершенно равнодушной к этим злобным выходкам. Нет-нет, уверяю тебя, я выше всего этого… Но на чем я остановилась? Ах да, я сказала, что муж мой ревновал. К кому же, спрашивается? Да к кому же, как не к упомянутому лейтенанту. Ему пришлось вернуться на год с лишним назад, чтобы найти какой-нибудь предлог для своей непостижимой ревности, если только он вообще ее чувствовал, а не прибегал к бессовестному притворству, чтобы оскорбить меня.
Но я, наверно, утомила тебя таким множеством подробностей. Теперь я быстро закончу свою историю. После многих сцен, слишком недостойных, чтобы их здесь пересказывать, в которых родственница моя так решительно стала на мою сторону, что мистер Фитцпатрик в заключение выгнал ее из дома, муж мой убедился, что меня невозможно уломать ни кротостью, ни запугиванием, и прибегнул к очень жестокому средству. Ты, может быть, подумаешь – к побоям. Нет, до побоев дело не дошло, хотя он и был очень недалек от них. Он запер меня в мою комнату, не позволив мне иметь ни пера, ни чернил, ни бумаги, ни книг; служанка каждый день стелила мне постель и приносила пищу.
Когда я таким образом просидела в заключении неделю, он явился ко мне и тоном школьного учителя или, что часто одно и то же, тоном тирана спросил, не пожелаю ли я теперь согласиться. Я очень твердо ответила, что скорее соглашусь умереть.
– Так умирай же, проклятая! – воскликнул он. – Живой из комнаты ты не выйдешь.
Я просидела взаперти еще две недели; сказать правду, моя стойкость была почти сломлена, и я начала подумывать о подчинении, как вдруг, в отсутствие мужа, отлучившегося ненадолго из дому, произошел счастливый случай… Я… в минуту, когда мной стало овладевать жесточайшее отчаяние… в такую минуту все было бы извинительно… в эту самую минуту