с тем, как Филя на водохранилище, в шири растворившем, выудившем из-за елей горизонт, означенный не видимым за елями и елями Ленинградским проспектом, переплыл на другой берег. Водохранилище растворяло и пловца, как каплю синих чернил в стеклянной банке. Пловец, как младенец в жестяном корыте, заполнял всю ширь, но одновременно делался невидим с берега. Даша изо всех сил щурила и так резкие, как твердые грифельные штрихи, глаза. Все лицо уже отштриховалось тревогой и сама бросилась в воду. Филя вернулся от другого берега, два километра туда, одинаково обратно. Разминулись, словно Даша перетекла по влажной нише неба, из которой Филю выплеснул, как случайный лепесток, полуденный круговорот окоема. Стекла молочной каплей по вызолоченному липовому своду небесной Хохломы, по эмали бидонной бирюзы, по груди такой белой, словно молоко выступило из нее, как из творога, по розовой яшме продрогших и сгоревших на секущем солнце бедер, к которым впору мятежным лбом, как к имперской колонне; в стекшей молочной мути ближе колыхание тропически яркой донной мякоти, чутко и четко податливой лучистым окулярам наводненного птичьего ветра и сразу разлагающейся в руках, как вареный с яйцом щавель. Свидетели, инертно осваивающие песчаную дюну, не скрыли, что девушка переволновалась не на шутку, мимо шутки, и поплыла за ним. Филя заново сошел в воду, опять детское купание в корыте, материнские пальцы нежат затылок в воде, оцинкованные борта гудят, как колокол на ветру. Опять – лодка прошла по другой грани отблеска, опять пучинная отара спрятала Одиссея от Пенелопы, перевозимой женихами в лодке обратно. Признались очевидцы на другом берегу, что да, приплыла, вышла из волн, словно со дна взошла. Речное бледное сокровище. Но будто не решилась под самый вечер обратно на дно, сразу свыклась с социумом, сразу зажглась, как кувшинка, человечьим огнем, попросилась жалобно и азартно в лодку. И ее перевезли, недоумевая ее донной красоте. Напоследях переплыл Филя водохранилище. Волны уже не замечали его – то ли охладели к нему под вечер, то ли приняли за своего и проходили насквозь ознобом. Синий и кристально-прозрачный, с набухшими от боли, как рыбьи пузыри, мышцами Филя выбрел из воды к яркой, как песок, на котором сидела, Даше. Она накрыла его пестрым полотенцем, как взмыленного жеребца попоной, и принялась им пристально любоваться, как сизым жеребцом.
Филя вернулся, Нонны в квартире не нашел. Филя не верил в Ноннину самостоятельность. Если он, Филя, выпадал когда из обстоятельств, то Нонна отдавалась им полностью. Раньше, до Нонны, Филипп лучшего был мнения об обстоятельствах. Он не предполагал, на что способны обстоятельства, если им полностью подчиниться. Возможно вполне, способность Нонны к обстоятельствам захватила с первого взгляда Филю в ней. Он так запросто подчиняться обстоятельствам не умел: как ни старался, у него получалось разве что из них выпасть. Все бы ничего, но за бортом обстоятельств его, оказывается, подстерегала, как август, фата-моргана Даша. Его извечная и одновременно несбыточная невеста, фата угадывалась у нее на голове в зловещем свете, как светло-фиолетовый умытый огонь кипрея под тяжким дождем. Тут уж Филя склонен был выбрать обстоятельства. Сомнения