в мире какая-то стабильность: решетки. На соседней койке студент-медик, его недавно списали из армии, он тоже на инсулине. К нему через день ходит мать, совсем старуха в свои пятьдесят два, приносит в авоське булки, квашенную капусту, суп в литровой банке, штопанные носки. Домашние тапки, кальсоны и зубную пасту у него регулярно крадут санитары, а денег у матери нет, и она, как придет, так всякий раз плачет. Был ведь ее сын всегда отличник, так сорвали же с последнего курса института, еще и в аспирантуру собирался, а теперь и не узнаешь, родную мать грозится убить. К Диме так часто не ходят, он ведь тут ненадолго, а отец так ни разу и не был, еще чего, перед людьми позориться. И вот наконец Диму выписали, прошел поскорее по коридору, а то еще вернут обратно, почти пробежал по замкнутому со всех сторон двору-колодцу, проскочил мимо вахтера в сторожевой будке, рванулся теперь уже бегом на автобусную остановку, сел, поехали. А напротив у окна студент-медик, и две добродушные, толстые, пожилые санитарки загораживают ему побег, и ему от этого очень страшно: куда везут?.. что будет?.. Обе бабы не злые, к психам привычные и обходительные, хоть через них и не прорвешься. «Домой едем, домой, – благодушно кудахчут по очереди, – к маме!» Студент таращит на них застылые в потустороннем холоде, беззащитно и по-детски голубые глаза, и в панике мямлит: «К маме?..» И бабы разом добродушно кивают: «К маме, к маме». Дима отворачивается, пытается смотреть в окно, на молодые сосновые посадки и торчащие среди них березы, но взгляд его подползает снова и снова к этим голубым, напротив, глазам: пустота, одиночество, кромешная тьма. На его месте он сам, пожалуй, рванулся бы прочь, даже в эту автобусную тесноту, только бы не подчиняться воле этих добродушных с виду санитарок, не быть червяком и слизнем… И тут Диме приходит занятная, многообещающая мысль: не нужно вовсе с другими спорить, увязая в пустых, даже самых красивых словах, достаточно перехватить чью-то волю, да просто украсть ее, выдавив ее из мысли, как кровь из развороченной раны, и уж после этого вертеть, как хочешь, пустой, обезволенной, человеческой оболочкой. И представляется вдруг Диме, что псих – это как раз и есть не волящий и обобравший сам себя, и он сердито сжимает кулаки. «К маме, – наперебой квохчут толстые санитарки, – к маме…»
12
Вернувшись в конце лета из психушки, Дима получил от матери «наследство»: сберкнижку с неплохой для начала суммой. С деньгами как раз было смутно и неопределенно, везде платили только часть зарплаты, кому половину, а кому так даже и треть, остальное же шло в карман Большого дяди, держащегося, впрочем, внешне скромно и с достоинством. И люди понесли, у кого что еще оставалось, в разные, на любой вкус, банки, и у многих был такой игровой азарт, что закладывали собственные квартиры, заранее опьяняясь неслыханно высоким дядиным процентом.
Почувствовал себя игроком и Наум Лазаревич, и было на чем заработать: если раньше он просто сдавал шикарную сонечкину квартиру, то теперь из этой квартиры