от той, за которой прятались они, мальчики. И увидеть через несколько лет то, что, даже показывая, прятали как преступники: голую женщину на размытой и уже замусоленной черно-белой фотокарточке. Такие переснимали подпольно с порнографических карт – их легче было прятать и множить на маленьких кусочках фотобумаги. Кто-то из взрослых ребят показал ему во дворе. Показал и, тут же спрятав, посмеялся. Она должна была где-то когда-то существовать, эта женщина. Наверное, проститутка. Во времени каком-то, в какой-то стране… И у нее не было лица, как у смерти. Одна, из такой колоды игральных карт. Выпала ему, стала первой, потому что в тот же миг, с ней, лишь увидев, познал желание. Оно осталось, но как постыдное, было запрятано в самые глубокие тайники. Это округлое мутное пятно плоти мучило воображение. Было не стыдно, а страшно, как страшно умирать – но та смерть всегда была сладкой. И он уже не мог существовать без ее судорог, еще даже не познав ни ласки женской, ни красоты… О, красота и ее уроки! Когда развращенного своим же воображением ребенка, стоило ему вырасти, соблазнила красота… Или тот, кто хотел влюбить школьника в красоту, так пышно и глуповато называя свои уроки рисования «уроками красоты», соблазнил на другое… О, сколько же прекрасных женских тел учили его любоваться своей красотой! И в четырнадцать, испытывая что же, если не томление любовное, он читал Флобера, Бальзака, Мопассана… Манило любовное, и он подглядывал, будто в щель, между страниц, но теперь учился и все вдруг понял, узнав, чего же так хотел: он хотел раздеть женщину. Женщину раздевают, с нее снимают одежды – и, если позволила это, она согласна.
Одноклассница.
Раздел, будто оборвав крылья у бабочки. Но ничего не смог сделать, как если бы под руками оказалось бревно или это его же руки, деревянные, ничего не чувствовали, даже там, куда их пускали.
Думали, что любовь – это когда раздеваешься и целуешься. Значит… еще были так невинны? И так невинны были его учителя, все эти великие художники, великие писатели, все зная о любви, вкусив ее плодов, но замирая перед своим же знанием?
Ни в чем не было его вины – но откуда-то возникло отвращение к девочке. Может быть, и у нее к нему возникло отвращение.
Ему было противно, что она увидела его голым – и даже то, что он ее раздел, трогал, видел это: похожее на трупик бесчувственное бледное тельце, как если бы и приготовленное для смерти.
Пугливо, молчаливо оделись – и отбежали, делая вид, что не помнят друг о друге. Чудилось, и потеряв не стыд, не что-то еще, а эту память. Но, может быть, взаимность – это и было тем, чего так легко и так уродливо лишился с ней, с этой девочкой, радуясь и освобождаясь с этой утратой от чувства стыда или собственной неполноценности? И чего, сам не сознавая, не почувствовав, лишил ее, – нет, не тело, оставшееся нетронутым, но душу?
В венерологическом диспансере встречала табличка: «Ветераны ВОВ обслуживаются вне очереди».
Душа созревала, набухала нежностью, боялась, ждала. Но вот и кончились