халтуру, как «Осторожно – враг подслушивает», и даже фильм о Бисмарке послала их смотреть, потому что думала: черт побери, сеанс длится три часа, в зале темно и тепло, как в материнском чреве, он, уж конечно, возьмет ее руку в свою, а может, они догадаются и поцеловаться (очень горький смешок! – Ремарка авт.), а уж если это случится, то дальше все пойдет как по маслу; но ничего этого не было, совершенно очевидно, что не было. Он сводил ее в музей и там объяснил, как отличить подлинную картину Босха от приписываемой ему, пытался убедить, чтобы она перестала бренчать своего Шуберта и стала играть Моцарта, давал ей почитать стихи – кажется, Рильке, сейчас не помню точно, – а потом сделал нечто, что ее и впрямь проняло: стал сочинять в ее честь стихи и присылать ей. Ну, Лени была очаровательное создание – она и теперь кажется мне очаровательной, – если хотите знать, я и сама была в нее немножко влюблена: поглядели бы вы, как она танцевала с Эрхардом, когда мы все – мой муж, я, Генрих, Маргарет и эта парочка – ходили вечером куда-нибудь посидеть; тут уж просто всей душой желаешь, чтобы они оба оказались на шикарном ложе под балдахином и наслаждались друг другом. Ну вот, значит, он стал сочинять в ее честь стихи, и что самое удивительное: она показывала их мне, хотя стихи – надо сказать – были довольно смелые; например, он довольно откровенно воспевал ее грудь, называя ее «пышным белым цветком сокровенности», с которого он жаждет «оборвать лепестки»; и еще он написал действительно прекрасное стихотворение о ревности, которое, вероятно, даже можно было бы опубликовать: «Я ревную к кофе, который ты пьешь, к маслу, которое намазываешь на хлеб, ревную к зубной щетке и к кровати, на которой ты спишь». Словом, все было сказано довольно однозначно, это так, но только на бумаге, только на бумаге…»
На вопрос, не могло ли так случиться, что между Лени и Эрхардом все-таки возникла интимная близость, о которой ничего не знали ни она, ни Генрих, ни все остальные, Лотта совершенно неожиданно для авт. зарделась (авт. признается, что вид зардевшейся Лотты сильно скрасил ему проведение дознаний, зачастую весьма утомительных) и сказала: «Нет, это я знаю почти наверняка, потому что спустя год с небольшим, когда она сошлась с этим Алоисом Пфайфером, за которого потом сдуру выскочила замуж, он похвастался своему брату Генриху, называя вещи своими именами, – мол, Лени досталась ему нетронутой, – а тот по наивности проболтался мне». Краска на лице Лотты все еще держалась, когда авт. спросил, не мог ли Алоис Пфайфер просто бахвалиться перед братом, приписывая себе, так сказать, трофеи, доставшиеся кому-то другому, Лотта впервые заколебалась и сказала: «Что Алоис был хвастун, это бесспорно. Такая мысль мне как-то не пришла в голову». Но потом, резко тряхнув головой, добавила: «Нет-нет, я считаю, это исключено, хотя возможностей у этой парочки было более чем достаточно. Нет, и еще раз нет», – повторила она, к удивлению авт. еще раз залившись краской. «Когда Эрхарда не стало, Лени вела себя не как обычная вдова, если вы понимаете, что я