разноцветной бумаги. Мне показалось, что я уже попал, как говорил старший политрук Салахутдинов, в ловко расставленные сети вражеской пропаганды. И тут-то, как назло, от легкого дуновения ветерка один листок упал в окоп, стал таращиться крупно напечатанными и, что удивительно, с тщательным соблюдением всех правил русской грамматики черно и жирно подчеркнутыми словами. Я никогда не сомневался в правдивости печатного слова, потому что родился в селе, в котором даже сказки, и те казались правдивыми. Я своими глазами видел колдуна, видел, как он на свадьбе напустил в избу воды, как он глотал черепки от разбитых горшков, лет до двенадцати верил в нечистую силу. Эта нечистая сила и подтолкнула меня, я прочитал шелестящую, как береста, поднятую со дна окопа соблазнительную бумажку. Она ошарашила меня чудовищной ложью: разве я мог поверить, что сын Сталина Яков сдался в плен?! А разве можно поверить, что Сталин издал такой приказ, по которому разрешалось стрелять по своим?.. Я даже не посчитал нужным порвать неумело составленную фальшивку, использовал ее при известной нужде. Закатывалось посыпанное пеплом еще одного сгоревшего дня, перехваченное облачком, как бы раздвоенное и немного удлиненное солнце. Оно закатывалось там, где были немцы, за взбугрившимися желваками донского правобережья. По всей вероятности, с него хорошо просматривались наши позиции, и я боялся обнаружить себя, долго не вылазил из своего окопчика, вылез, когда закатилось солнце, когда взошла и четко обозначилась луна. Но – странное дело – той ночи, какой я так долго ждал, все еще не было. Полная луна стояла низко, как бы дожидалась своего часа, не блистая коленкором четко настороженного света.
А мне хотелось повидаться с младшим лейтенантом Ваняхиным, напомнить ему, что он ошибся, когда говорил, что три секунды осталось жить. Почти сутки прошли, а все вроде живы и невредимы, нет ни убитых, ни раненых. Да и старший политрук Салахутдинов не прав, по его словам, мы должны уже быть героями, стоять среди кладбища подбитых нами танков, а мы еще ни одного немца не видели, ни живого, ни мертвого. Правда, я все время ощущаю трупный, с солодовой приторностью запах. Возможно, он исходит от поваленной, втоптанной в землю ржи. Слышна горечь полыни, но тимьяна уже не слышно, может быть, он пахнет только по утрам, на восходе солнца. Пожалуй, никогда в жизни (а жизнь моя входила в двадцатое лето) я не был так чуток ко всему: и к запаху, и к свету, и к тому сумраку, что надвигался с донского правобережья. Раньше я как-то не замечал молчаливый, тихий уход дневного света, потерю его в самом себе, а тут я вижу, да и не только вижу, но и слышу, как округлое колено луны поднимает последний отблеск печально догорающего заката. И кажется мне: шелестят не колосья ржи, матерчато шелестит лунный, саваном стелющийся свет.
– Второй взвод, собирай котелки за ужином!
За одиннадцать месяцев моей службы в армии, в запасном полку, в училище едва ли наберется десяток сытно прошедших дней. Все время хотелось есть, а здесь, на фронте, есть почему-то не хотелось. Наверно, потому, что я всем своим существом ожидал предстоящего боя с танками, но когда