груди, пренебрегая приличиями и правилами музейных хранилищ, несомненно распространяющимися в этом случае и на мои комнаты. Я представлял, как давно погасший солнечный свет поощрительно касается моей руки, мысленно протянутой к соску расположившейся в будуаре женщины, и стыдливо сдерживаясь от несколько фетишистского порыва, оправдывал себя тяжестью выбора между правой грудью, совершенно ничем не потревоженной и сохраняющей изумительную правильность формы, и левой, чуть искажённой, под которую художник, преследующий свои особые цели, подложил неестественно вывернутую кисть полноватой руки. Руки женщины не слишком удались, и я смотрел на них вынужденно, т.е. без удовольствия. Я уверен, что они были написаны наспех, без той скрытой страсти, которая выдает пристальный интерес к предмету, и можно было предположить, что будь мастер более свободен в своих предпочтениях, то я не нашёл бы никаких рук, кроме руки входящего Ансельма, держащей странную тонкую тень – то ли прогулочную пижонскую трость, то ли жокейский хлыст. Мода расхаживать с жокейским хлыстом в руке осталась далеко позади того времени, когда человек надежды писал свою картину, но я допускаю, что ему просто необходима была какая-то вольность в деталях, подчёркивающая вечность сюжета – лежащая на роскошном ложе натурщица и сам автор, входящий в будуар с приветственным букетом собственных фантазий. Назвать своего подставного жокея именем моего деда было не более, чем кокетство артиста – я прекрасно знал, что главный персонаж любой картины всего лишь очередная маска, натянутая художником на собственный, давным-давно заготовленный манекен. Лицо входящего частично покрывала тень – вскользь задевающие его лучи были второсортными, не дающими того замечательного сияния, каким была залита фигура женщины. Особенное освещение подстрекало к развитию действия, и я готов был подождать, пока моё воображение впитает замысел живописца полностью, и выдаст некое продолжение, несомненно уже существующее, но скрытое до поры за завесой времени, за решёткой условностей и за стеной аскетического воспитания, которое заставило моего деда отправить замечательную работу человека надежды в плен тёмного чулана. Я знаю, что моё воображение, будь оно спущено мной с цепи, тут же взялось бы за недостающие, на его вкус, части картины – я имею в виду ягодицы натурщицы, великолепные уже оттого, что я не мог их видеть, и даже не был уверен, что их видит входящий в будуар любовник. Представляя себе эти выдуманные ягодицы, я едва избегаю соблазна записать быстрый шепоток моего воображения на бумагу, и выдать записанные слова за собственные – но боюсь, что это внесёт в мои воспоминания какой-нибудь неприличный постмодернистский привкус, и я без сожаления перехожу к описанию других, менее опасных частей тела прекрасной натурщицы. Её руки, непропорционально полные, с крупными кистями, с сильными на вид пальцами и с многочисленными