но так ощутимо; потом – госпитальная палата, ее затаенная, трепещущая, полная сострадания девичья любовь и он, который даже в бреду говорил: «Погибла Россия». Елочка любила воображать. Как паук плетет свою паутину, так она придумывала и рассказывала сама себе длинные истории, в которых действующими лицами были она ион — все он же! В этих историях она продолжала то, что оборвал скосивший ее тиф. В своем воображении она на следующий день опять приходила в госпиталь; ему было лучше, он мог говорить, и она придумывала фразы, которые они говорили друг другу. Вот она поит его чаем, вот помогает при перевязке его ран и наконец, когда город берут красные, она спасает ему жизнь. Он еще слаб, она помогает ему выйти из госпиталя и скрывает в своей комнате, как скрывали у себя придворные дамы гугенотов-офицеров во время Варфоломеевской ночи. Потом они вместе бегут из города, и, наконец, – объяснение в любви. Это объяснение она воображала себе в самых романтических и возвышенных тонах; ее целомудренное воображение не рисовало себе даже поцелуя. Он говорил ей, что она – героиня, настоящая русская женщина, которая для спасения любимого человека не побоится ничего. И на этом ее история кончалась. Дальше было уже неинтересно, зачем думать дальше! И, кончив на этом месте, она начинала свою историю сначала, с того же заколдованного места, по той же канве, но каждый раз с новыми деталями. Этим историям она отдавалась обычно по дороге на службу и со службы, иногда в длинные часы по вечерам, в тишине своей молчаливой комнаты, когда сидела за починкой белья. У нее была уютная аккуратная комнатка с белой кроватью, старинным бабушкиным комодом красного дерева, книжным шкафом и маленьким пианино. У кровати висели фотографии родителей и ее самой в форме сестры милосердия, а в углу – икона Спас Нерукотворный. В этот вечер вид комнаты успокоительно подействовал на нее. Здесь как будто уже выкристаллизовалась и застыла в воздухе вся та внутренняя напряженная жизнь, которой она жила. Ее думы, ее воспоминания и фантазии, весь ее духовный мирок, запечатлевшийся на окружающих предметах, теперь как будто отдавал ей обратно ее энергию, излучая невидимые токи. Она была здесь в своей стихии.
Раздевшись и поправив волосы, она подошла к комоду, открыла один из ящиков и достала сестринский передник и косынку феодосийского госпиталя, аккуратно завернутые в марлю. Теперь уже не носили такие! Косынки теперь надевали повойничком, а не длинные спущенные, а передники – без красного креста и затянутой талии – просто белый халат. С формой изменилось и название, из сестры милосердия она стала «медсестрой» – работающей за деньги советской служащей, и разом сброшен был ореол романтизма с белой косынки! Медсестра уже не имела того образа, который был у сестрицы в глазах как офицеров, так и самых простых солдат. Если она стала медсестрой, то только потому, что надо было зарабатывать на жизнь. Она развернула передник и косынку: знакомый тонкий аромат повеял от них ей в лицо, она воспринимала его как эманации уже ушедшей души, исполненной того изящного героизма и аристократического благородства, которые ей так нравились.