смерть больного, которую предвижу, если врач опытный не примется за болезнь, хищно и без сопротивления опустошающую запас природных сил его, если лекарства целительные не придут во время. Бедствие – решимся на это ужасное признание – сидит – и насылает на нее все пагубы, все заразы; вот это зрелище извлекает из глаз моих кровавые слезы, а не Губернское правление в минуту набора. Тут слезы сострадания, жалости, сердоболия: вижу старцев, на смерть посылающих сыновей; жен, расстающихся с мужьями, но это зло познаю необходимым не в восемьсот двадцатом, так в двадцать первом, в тридцатом и, следственно, зло это называю преходящим; но зло у нас есть постоянное, не только что не необходимое, но даже и нестерпимое; –! Вот что раздирает мое сердце. Рекрутский набор, сбор податей – более или менее срок насильственных судорог для крестьянского быта; но крестьянин и самый законный набор для ограждения независимости земли и самый законный сбор для поддержания действия махины государственной почитает несчастием, равным с набором незаконным, с сбором незаконным. Губернские правления также оглашались воплями, сердце раздирающими, и в восемьсот двенадцатом году, когда крестьяне снаряжались на спасение отечества, как и ныне оглашаются – . Толпе, которая только тогда очнуться может, когда ей горячим железом нос щекотят, позволяю кричать при очевидных последствиях; но нам, на коих лежат со всею тяжестью своею причины, этими и тысячными другими вредными последствиями беременные, нам нет часов отдохновения, нет годов избавления: баба крестится только тогда, как гром грянет и зажигает её избу; опытный, прозорливый ставит отводы заблаговременно и отвращает грозу, уже висящую над ним в черных тучах. Плакать о нынешнем наборе есть дело бабье; плакат о возможности такому набору напасть на головы наши есть дело гражданина. Твои и слезы солдаток, на время овдовевших и снабдившихся потом утешителями; сирот, возмужавших и заступивших в семье упраздненное место отца, скоро осушатся; но мои истекают из источника вечно биющего. И в таком смысле участие, принимаемое мною в польских прениях, гораздо живее участия, принимаемого мною в русском наборе. Здесь разыгрываются последние надежды наши. Забываю о гниющем древе – , а жадно, пристально устремляю все внимание свое на зеленеющийся отпрыск свободы, пробивающийся на том древе. Знаю, что эти два начала, начало жизни и начало смерти, вместе существовать долго не могут: один другого выживет; и если вижу радостное укоренение первой, смотрю, хотя и неравнодушно, но, по крайней мере, с чувством терпения, услажденного надеждою, на издыхающие покушения последней; но если, напротив, вижу, что зараза порчи начинает подъедать едва зарождающееся семя здравия, то в онемении отчаяния смотрю сухими глазами на общую пагубу et je n'ai plus de larmes pour tous ses malheurs. Вот мой ответ: он в прах тебя сокрушает. Прав ли я, или нет? Отвечай теперь! А я заранее скажу тебе твоими же словами: «На этот раз Бог тебя простит, но вперед не согрешай!» Докучники прервали пыл моего прения, и я не мог уже разогреть новых доводов, остывших во мне, а то еще победительнее