пристреляли они каждый бугорок, каждую травинку Я довольно сносно научился различать по полету калибр мин и снарядов, и на этот раз немцы почему-то не скупились на снаряды и мины крупного калибра. Свежие, чуть не в метр глубиной воронки, естественно, в какой-то мере облегчали нашу участь, но слишком велик был соблазн их спасительной глубины, поэтому мы прятали свои головы в мелких, как от дождинок, выбоинах. Не знаю, кто сказал, но сказал кто-то из великих и мудрых людей, что, если б человек ведал, что его ждет впереди, он не мог бы жить. Мысль в основе своей далеко не оптимистическая, и все-таки она верная, все мы живем надеждами, часто призрачными, несбыточными, и, что удивительно, даже тогда, когда не остается никаких надежд, мы продолжаем обманывать себя, ждем чуда, и чудо иногда снисходит до нас – не задетые ни одним осколком, мы добрались до упомянутой безымянной высоты. Установили пулемет, расчистили стрелковые ячейки, приготовили гранаты, ручные и противотанковые. И, представьте себе, я даже письмо написал, написал той девочке, к которой был неравнодушен. В письме не было и намека на место моего пребывания, по нему и не определишь, в какое время года оно писалось. Думаю, я не открою военной тайны, ежели скажу, что писалось оно летом, в июле, а какого числа, числа не помню, вернее, я и не знал тогда, какое было число, какой был день. Помню только, день этот, как и все окопные дни, тянулся бесконечно длинно. И как я обрадовался, когда увидел, что стоящее над моей головой зияющее, как слепая рана, кроваво-красное солнце стало снижаться. Сразу захотелось, чтоб скорее пришла ночь – единственная отрада переднего края, его стрелковых ячеек. Но до ночи все еще было далеко, стоял как раз такой час, когда немцы могли возобновить атаку со своего задонского предмостного плацдарма. Сколько метров, метров двести обугленной, убитой неумолчно рвущимся железом земли отделяли нас от нацеленных в наши души скорострельных вражеских пулеметов. На этой убитой земле лежали, кто с закинутыми на затылок руками, кто все еще с бегущими, подогнутыми в коленях ногами, в большинстве своем молодые, может быть, моего возраста, непосредственные участники нашей недавней контратаки. Один из них лежал невдалеке от моего окопа, лежал весь на виду, в кирзовых, с вытертыми, как мешковина, голенищами, больших, явно не по ноге, сапогах. Я, может быть, не обратил бы внимания на эти сапоги, если б сам был в таких же сапогах, но я был в обмотках, в ботинках, что не могло не унижать моего лейтенантского достоинства! Мальчишка, сопляк, я еще мог думать о каком-то достоинстве! И все-таки, поверьте мне, ноги мои долго тосковали о соответствующей моему недавнему званию обуви. Тосковали и плечи, они тосковали, мечтали о портупее, о перекрещенных за спиною ремнях. Я иногда поглядывал на утыканные резиновыми пробками подошвы сапог, но видел не одни подошвы, руки видел, сначала лилово-багровые, потом черные, с растопыренными, как бы окунутыми в смолу пальцами. И лицо черное, начинающее вскипать тоже черными пузырями. И только волосы, они соломенно золотились и шевелились. Когда пролетали, разрываясь за нашей спиной, тяжелые снаряды. Чтоб