экономики, 2) в какой мере определенным экономическим формам неолитической Европы соответствуют языковые типы мигрирующих племен. Попытки найти здесь прямые аналогии и конформное развитие не приведут ни к чему, кроме построения одиозной стадиальной теории. Рассматривать те или иные экономические и культурные черты эпохи неолита как индоевропейские можно лишь в том случае, если доказано, что общества, определяемые этими чертами, говорили на индоевропейских языках. А между тем эти экстралингвистические критерии привлекаются как раз для доказательства языковой принадлежности упомянутых обществ к индоевропейскому миру. При этом археологов отнюдь нельзя упрекнуть в намеренной недобросовестности. Они исходят из вполне разумного предположения, что общность археологической культуры предполагает этническую общность, а это в значительной степени может указывать также и на языковую общность. Однако в цепи подобных умозаключений имеется одна тонкая грань, которую легко переступить, но которую переступать не следует. Когда мы говорим об этнической и языковой общности носителей определенной археологической культуры, особенно в плане гипотезы С. П. Толстова о лингвистической непрерывности [Толстов 1950], не предполагаем ли мы, что первобытные популяции избирали место своего жительства там, где рассчитывали встретить соседей с родственным языком или диалектом? И не представляем ли мы дело так, что уже со времен среднего и эпипалеолита наши предки были распределены по языкам, принадлежность которых к индоевропейской семье является «God-given truth», а не «hocus-pocus» исторического развития? Пока не будет доказана реальность неолитических индоевропейцев как определенных сложившихся племен, индоевропейская проблема не может выйти за рамки чисто лингвистических спекуляций о субстанциональных и структурных сходствах исторических индоевропейских языков. В индоевропейских построениях археологов и следующих за ними лингвистов логика выводов именно такова: раз имеется общая археологическая культура, имеется и этническое объединение на уровне племени, а значит, имеется и общий диалект, что следует как будто из марксистского определения племени [Брюсов 1964: 3]. Но в этой связи можно выдвинуть два возражения.
Во-первых, классическое определение племени, данное Л. Морганом и развитое Ф. Энгельсом, включает несколько определяющих признаков, в том числе общность территории и обладание особым диалектом в рамках конфедерации племен, совпадающей, как правило, с границами распространения одного языка (см.: [Морган 1934а: 67, 73; Энгельс 1951: 93])26. Таким образом, языковая общность фигурирует по отношению к племени как определяющее, а не как определяемое, и дедукция от племени к общему диалекту представляет собой логическую ошибку. И даже если бы релевантность всех прочих племенных признаков для реконструируемых археологами этнических коллективов была доказана, из этого нельзя было бы сделать вывод об их языковой общности, и не только потому, что в конечном счете племя есть прежде всего
Вместе с тем Л. Морган указывает на возможность исключений в схеме «племя – диалект», наблюдаемых им у современных американских индейцев. Это обстоятельство позволяет если не утверждать, то по крайней мере предполагать возможность таких же (если не больших) исключений в доисторическое время, когда племенная форма общественной организации только складывалась.