следами скотчевого клея. Трупы домов: солнце зря светило на них. Лёг спать в тёмной половине, где стояла точно такая же кровать, как и под штанами. На втором этаже этой кровати лежала разорванная коробка от посудомоечной машинки. Коробка была кубической, а при разрыве образовала крест, на нём лёжа я заснул тем особенным, тонким сном бездомного, сном, в котором всё голубое. Отрыв от сна – поцелуй. Сямота совпадал ростом с уровнем второго этажа кровати. Он обнял меня спящего и поцеловал в угол губы (определил я это по холоду, который островуется там, где на коже влага). После моего оттолкновения он сильно отшатнулся (я не силён – он пьян), стала видна его мелкая фигура с вихрами грязной седины под перхотеродной плешью. Он сказал мне одно предложение со словом “неприветлив”. С кряхтеньем и стоном он начал снимать с себя одежды и выл до тех пор, пока не остался в зелёных трусах и массивном кресте на вертлявой цепи. Потом ухнулся на свой лежак и стал громко чесать своё тело. Тишина старых кирпичей делает такие звуки изображениями, особенно живописными для человека сонного. Воображение исполняло свой долг: я представлял каждую волосинку, а кожные гектары всё не кончались. Вдруг из-под меня произнеслись несколько матерных слов женским голосом с шепелявинкой. На долю момента мне чуднулось, что это моя душа, но нет. Сямота привёл её, незаметную. Первая женщина. Позже она подметала, выносила ведро (в доме не было исправного водоотвода), очистила где-то кастрюлю. Он так сильно, яростно ругал её за то, что она при уборке передвинула портрет Ахматовой. Он трясся, бился, потел, рвал на себе одежды, при мне (я всегда бился и трясся только наедине). Он страшно напомнил мне меня, до тошноты. Вторая женщина позвонила ему. Он говорил, что расстроен тем, что она перевела ему меньше, чем он ожидал. Несколько раз он повторил: “Раньше надо было думать”. Завершил тот разговор он фразой: “У меня сейчас неопределённость, не звони мне, когда у меня неопределённость”. Во вторую ночь куда-то исчезла первая женщина, “уборьщица”, как он её называл за глаза, при ней же обращался только “принцесса” и “Линусик”. Третья приходила утром, видимо, перед работой, с двумя пакетами продуктов из Дикси. Говорили они шёпотом, он гнал её. Каждая из трёх сказала хотя бы один раз ему слово “прости”, а он ни разу. Его стратегия была, кроме прочего, в говорении: “Я у тебя ничего не просил”. Видимо, это давало ему некоторые права на издевательства над этими женщинами. После ухода женщин он сидел в своей постели, водил по планшету и искал себе подходящее видео. Долго. Давил слова с алкоголической гнусавинкой в голосе: “Помоложе, чё, никого не снимаете!”. Я ушёл, не хотел себе представлять то, что он будет делать, найдя себе подходящее видео. Всех трёх он обманывал. Все три считали его слабеньким, сыночком, тем, кто нуждается в помощи. Они не простили бы себе разрыв с ним. А он нарочно жил так, чтобы видом своим (портретом), и домом своим (интерьером) возбуждались мысли у этих женщин: как он там один, голодненький, холодненький, грязненький.