он помер, и у нас с братом дележ пошел. Землишки-то шмоток уж так мал был, что и делить на двоих совсем нечего, избенка одна, коровушка да лошадка, да овечка – как все это на двоих разделишь? Да коли и разделишь – обоим семьям хоть в прорубь топиться полезай! А мне, хошь себе и все бы отдали, лучше тоже не стало бы. У меня уж тогда пятеро ребят было. Где ж одному работнику на семь ртов наготовиться, одно слово – погибать бы пришлось. А брату-то оно все сподручней выходило; он старше меня, и у него всего двое сынов – молодцы парнишки, годков уж по пятнадцати были. Ну, такие на земле, известно, сами себя прокормят, а коли одного и из дому в работники отдать – ничего, в людях возьмут. Долго после того, как порешили мы с братом делиться, ходил я, как одурманенный. Как быть? Куда кинуться? Поссорившися мы были с братом, поругались, да, что греха таить, и подрались даже, а все, вижу, и он не светлее меня ходит. И стало у меня сердце болеть и от жалости к нему – все ж он мне брат, плоть и кровь моя. Да и то сказать – не он меня, а я его объел да обидел. Ведь в его-то семье работников двое – он да жена, да и мальчишки-то кое-что добывали, значит, четыре рта да восемь рук, а у меня-то уж не то – ртов семь, а руки, почитай, что три, потому баба моя, ребятишками обременивши, уж какая работница? Как раздумал я все это, еще пуще меня тоска задавила! И брата мне жалко, и стыдно мне, и сам не знаю, за что взяться. Пал у нас слух, что в соседнем уезде купцы фабрику открывают и рабочих уж нанимать начали. Одну ночь так я намучился, что до свету вскочил, никому дома слова не сказал и пошел на фабрику. Дело не близкое, верст семьдесят до нее было. «Ну, да все равно, – думаю, – покуда хожу, не станет же брат мою бабу с ребятишками на улицу гнать, либо голодом их морить, а коли вернусь счастливо, ему же радость принесу»! Вышел я из деревни, сам шагаю, а сам так даже слезно Бога молю, чтоб он путь мой благословил. Прошел я так верст десять, светать стало. Смотрю, впереди, о край дороги, огонек горит и дымок курится. «Вот и кстати, – думаю, – обогреюсь, да и с путными людьми поговорю; может, издалека, не слыхали ли и с той фабрики чего». Подошел ближе, вижу – трое мужиков у костра прикурнули, а за ними у двух дерев медведи привязаны. Ну, думаю, это народ – пройди свет, от него много всяких слухов наслушаешься! Подсел я к ним. Они проснулись, закопошились. Один-то уж совсем старик старый, другой лет середовых, а третий так себе – парнишко молодой, сразу видно, что в козах у них служит. Разговорились мы; я им всю свою беду да думу и поведал. «Да, брат, – говорит мне средний мужик, Никифором его звали, – дело твое горькое, трудное, его сразу не обломаешь! Вот разве на медвежьи лапы его сдать, так, может, и выгорит!» «Ах ты, братец ты мой любезный, – говорю я ему, а самого даже обида взяла, – человек тебе горе рассказывает, а ты зубы над ним скалишь. Разве сам ты горя не видывал»? «Напрасно ты его, брат, так охаял, – вступился старик, – он тебе дело толкует, сам-то ты его не понял. Я, вишь ты, устал по дорогам-то с медведями колобродить, на покой, ко двору хочется, чтобы кости на родном погосте сложить. Медведя-то продать приходится.