крайне неприятно и, даже больше, необъяснимо глубоко задевало то, что он видел, глядя отсюда, из окна своего служебного кабинета, в московское небо; оно задевало его как нарочитое, наглое кощунство, унизительное для чего-то общего и большего, чем он один, но, вместе с тем, и его, только его собственного, его части этого общего, унизительное и унижающее в нем что-то бесформенное, невыразимое, однако, всегда, когда вдали, глухо, цепко сжимающее тоской грудь в самой ее середине; оно задевало то самое, что клубится где-то за областью сознательного и четко очерченного, где-то там, где не все очевидно и однозначно, но зато искренне, зато тепло, где-то в грезах и снах – смутными образами берез, елей и сосен, лесов и полей, и хмурых речных берегов, и летнего рассвета, и орошенной утренней влагой густой зеленой травы, с отраженными в ней первыми лучами солнца, и мокрого асфальта после весеннего дождя, и промозглой сырости усталой осени, и пьянящего воздуха морозной ночи, и пронзающего величия церковных куполов над седыми равнинами, и двора своего дома, и привычных стен, и своей постели, и запаха волос любимой женщины, и нежной кожи ребенка, и детского голоса, и полной чашки с горячим чаем, и уходящих в бесконечность просторов железнодорожных рельсов, и… и еще… и еще… десятками, сотнями, тысячами образов, запахов и не оформившихся ни во что ощущений, всего, что называлось избитыми словами, но совершенно неизбито ощущалось как родное, как свое; оно задевало его как изощренное надругательство над его серединой, над сердцевиной, над тем, что жило в нем, и не только в нем, и не только сегодня, а жило еще в миллионах лиц и тел, и жило в вечных веках, и жило с общими словами на одном языке, с общей древностью, с общей историей, с общей связью времен, с общими книгами лучших в мире писателей и общими стихами лучших в мире поэтов, с общей памятью обо всех ушедших, о миллионах павших за это родное, миллионах за него даже неживших, и с родными могилами на тихих, лесных кладбищах, и с памятью об общем детстве среди одноэтажных деревянных изб, среди двухэтажных бараков, среди городских пяти- и девятиэтажек; его задевали и собственное бессилие, и собственная покорность, и собственная неспособность подняться, распрямиться, дать наотмашь, изо всей силы пощечину всем пытающимся обидеть все близкое, все родное, все материнское и отцовское, растоптать, облить грязью тихую, терпеливую святость, его собственную, и всех тех, кто говорит с ним и думает на одном языке, и всей их огромной, измученной, изувеченной уже до неузнаваемости родины, и его большого, израненного ненасытным варварством города, зло, жестоко, беспощадно ответить заполоняющей все вокруг безродной, враждебной мерзости, словно нашедшей для него олицетворение в этом паскудном виде из его большого окна, с которым он хотел бы – этот опоясанный трелучник в небе казался таким близким, что его можно схватить рукой, – но не мог ничего сделать.8
8-метровый 6-тонный логотип немецкого автоконцерна «Мерседес-Бенц», установленный в рекламных целях на крышу Дома на набережной, красовался в небе над Москвой более 10 лет. Со многих точек в Москве эта конструкция оказывалась в перспективе соседствующей с крестом на куполе находящегося на противоположном берегу Москвы-реки Храма Христа Спасителя, а с некоторых точек – перекрывала крест только что восстановленной после варварского сноса большевиками в 1931 году главной православной святыни России. «Трелучник» был демонтирован с крыши Дома на набережной в начале ноября 2011 года, причем последние несколько лет, как выяснилось, логотип находился на этом месте даже без надлежащего разрешения, поскольку концерн «Мерседес» и городские власти долго не могли решить, за чей счет будет осуществляться демонтаж.